Николай Любимов - Неувядаемый цвет. Книга воспоминаний. Том 2
Ахматовой устроили овацию. Ей аплодировали стоя – и перед тем, как ей начать читать, и после окончания ее выступления.
Когда первая овация стихла, сидевший со мной рядом автор книги «Щедрин и Достоевский» Соломон Самойлович Борщевский шепнул мне:
– А ведь мы ее губим!
В сентябре 46-го года Ахматову и Зощенко облил помоями Жданов. Обоих выбросили из Союза, лишили писательского снабжения и лимита на пользование электроэнергией. Набор книги стихов Пастернака рассыпали. Ему дозволено было только переводить.
Иные писатели, сказав себе: «Не пишите, да не описуемы будете», замолчали, ушли в перевод. Иные – Тихонов, Катаев, Леонов – исписались и изолгались.
Перед революцией – какое богатство! От Шаляпина до Вертинского, от Неждановой до Вари Паниной, от Васнецова до Бенуа, от Короленко до Маяковского, от Мережковского до Гиляровского… Теперь мне вспоминались вещие слова Евгения Замятина: «…я боюсь, что у русской литературы одно только будущее: ее прошлое» («Я боюсь», 1921).
А в настоящем – «славься, славься»; при изображении войны – чтобы как можно громче гремели фанфары; в колхозах, живописуемых словом и кистью, показываемых на сцене и на экране, долженствует быть изобилие плодов земных. Сатиру вон!
Нам нужныПонежнее Щедрины,И также Гоголи,Чтобы нас не трогали.
Даже Софронов не уберегся от разноса в зубодробилке – в газете «Культура и жизнь», органе одного из отделов ЦК, – за умеренноаккуратную комедию «Карьера Бекетова». Фанфарьте! Фанфарьте!
Кто кого перефанфарит – тому Сталинская премия. Как поется в озорной частушке:
А кто высрет целый пуд.Тому премию дадут.
И вот полезли из всех щелей Недогоновы, Суровы, Ажаевы, Грибачевы, Бубенновы, Бабаевские, Полевые… Карантина на прорву не было. В наши дни можно заставить читать тогдашних лауреатов только, как говаривали встарь, за непочтение к родителям.
В середине 30-х годов мой архангелогородский друг Владимир Александрович Окатов делил многих советских писателей, – исключения он пересчитывал по пальцам, – на уличных девиц с надрывом и без. Наиболее характерными представителями первой категории он считал из прозаиков Леонида Леонова и Юрия Олешу. (Впрочем, были ли это два мальчика? Может, их и не было вовсе, а мы их просто-напросто выдумали?). После ежовщины первая категория вывелась, вышла из моды, на нее уже не было спроса. Надрыв слышался только кое-когда у Леонова. Зато появились потаскушки нового типа, залихватские, форсившие своим ремеслом.
Воплощением именно такого типа был Константин Симонов.
Он стряпал и оды, и исторические поэмы, и романы, и стишки со слезой. Повар вышел из него неискусный – то недоварит, то пережарит, то пересолит, и «продукция» у него не первой свежести, а между тем свежесть, как мы знаем из «Мастера и Маргариты», может быть только первая, – неискусный, но зато расторопный. Вам нужна патриотическая пьеса о воинах-героях с образом «предателя» для «большего реализма»? Пожалуйста, с пылу, с жару – «Русские люди». Вам нужен роман о Сталинградской битве? И это можем-с – «Дни и ночи». А потом из него пьеску испечем! Вам нужна пьеса о «стране народной демократии»? Готово-с: «Под каштанами Праги». Вам нужна пьеса о начале «мирного строительства»? «Так и будет». Мы расплевываемся с нашим бывшим союзником – Америкой? Будет и на эту тему пьеса – «Русский вопрос». (Несколько сюжетных мотивов стибрим из пьесы Гамсуна «У врат царства».) У Сталина очередной приступ шпиономании? Можем соответствовать в лучшем виде-с: «Чужая тень».
В былые дни это называлось: «лакействовать», «выслуживаться», «подмазываться». В наши дни это называется: «откликаться», «служить делу партии», «быть верным помощником партии».
В начале своей драматургической карьеры Симонов оступился, как оступился потом, написав повесть «Дым отечества», и уже при Хрущеве – напечатав в «Новом мире», который он тогда редактировал, «Не хлебом единым» Дудинцева: тут он, как выражался Сталин, «жестоко просчитался» и вышел из границ хрущевской «либерализации».
Так вот, в начале своего извилистого драматургического пути Симонов написал пьесу «Обыкновенная история», В 40-м году «Историю» поставил Театр Ленинского комсомола, но ее мигом сняли с репертуара. В том же театральном сезоне – 40–41 гг. – тот же театр поставил пьесу Симонова под названием «История одной любви». Историю этой истории вкратце изложил Ю. Юзовский на страницах «Известий» от 25 января 41-го года в статье «История одной любви» (Пьеса К. Симонова в театре Ленинского комсомола):
…История этой пьесы. Сначала она появилась на сцене под названием «Обыкновенная история» и вызвала спор в печати. – Что же это за история, – обращались критики к драматургу, – мужья и жены у вас сходятся, затем расходятся, опять сходятся, чтобы снова развестись… Автор даже не дослушал критиков, а мгновенно согласился и написал пьесу «История одной любви». Те же герои, но, обратите внимание, какая разница. Там торжествовал порок, здесь – добродетель, там ниспровергали мораль, здесь ее возносят, там сходились и расходились, – здесь никто не сходится и не расходится, – здесь все в высшей степени прилично. «Устраивает?!» Нет, не устраивает, – отвечаем мы, – ни те герои, ни эти, ни та, ни эта мораль, ни ваш порок, ни ваша добродетель. Больше всего не устраивает этот беззаботный переход от одной пьесы к другой. Пожалуй, это – самое печальное во всей этой истории.
Симонов – подхалим грубый и дешевый. Были в то время дамы легкого поведения и пошикарней, и поизысканней.
Леонид Леонов разузоривал свои величания под якобы народную речь. Военная и послевоенная публицистика Эренбурга являла собой в переводе с французского на околорусский смесь проклятий немцам, а потом, когда началась «холодная война», и американцам с дифирамбами тому, кто уничтожил его друга – Бухарина.
Наглости в Эренбурге всегда было хоть отбавляй, или, выражаясь его не весьма чистым русским языком, «хватало».
В статье, напечатанной 11 апреля 45-го года в «Красной звезде» под названием «Хватит!», он писал: «Нет у меня слов, чтобы еще раз напомнить миру о том, что сделали немцы с моей землей. Может быть, лучше повторить одни названия: Бабий Яр, Тростенец, Керчь, Понары, Бельжец».
Почему после «Молитв о России», сложенных в белогвардейском тылу, Эренбург ни слова не сказал о том, что сделали с «его землей» большевики? Во что они ее превратили? Сколько десятков миллионов замучили и перебили? И с какой совестью верещал он о Бабьих Ярах» он» ни разу не вякнувший ни об одном из концлагерей, сетью которых опутал «его землю» Сталин?..
Эренбург был не так назойлив в своих восхвалениях, как иные из его собратьев по перу. Он реже упоминал имя Сталина. Оно в его статьях и фельетонах не так выпирает, не так лезет в глаза, Он предпочитал поясные и земные поклоны распластыванию и ползанью на брюхе. Он старался избегать подлипальской умиленности в интонациях. Тут был свой расчетец: в случае чего можно будет обиженно фыркнуть: «Ах, оставьте, я не такая…» Нет, в сущности – именно «такая». Что написано пером, того не вырубишь топором. В стихотворении в прозе, которое Эренбург посвятил «славному семидесятилетию» («Большие чувства»), он не посовестился исказить историю гражданской войны:
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});