Жан-Жак Руссо - Исповедь
После бесконечного ожидания в самой мучительной неизвестности, в какую вверг меня этот жестокий человек, я узнал через неделю или полторы, что г-жа д’Эпине уехала, и получил от Гримма второе письмо. Оно состояло только из семи или восьми строк, но я их даже не дочитал… Это был разрыв, но в выражениях, продиктованных самой адской злобой, становившихся даже глупыми из-за чрезмерного желания сделать их обидными. Он лишал меня возможности лицезреть его, словно запрещая въезд в свои владения. Если б я мог хладнокровно прочесть это письмо, я бы расхохотался. Но я не перечитал его, даже не дочитал до конца; я сейчас же отослал его обратно со следующей запиской:
«Я долго не поддавался справедливому недоверию, но наконец узнал вас, хоть и слишком поздно.
Так вот какое письмо соблаговолили вы обдумать на досуге! Возвращаю его вам: оно писано не для меня. Мое письмо можете показывать кому угодно и можете открыто ненавидеть меня; с вашей стороны будет одной ложью меньше».
Разрешая ему показывать мое предыдущее письмо кому угодно, я имел в виду один пункт в его письме, по которому можно судить о величайшей ловкости, с какой он повел все это дело.
Я уже сказал, что людям, не осведомленным в обстоятельствах, мое письмо могло дать повод к большим нареканиям на меня. Он с радостью заметил это; но как воспользоваться этим преимуществом, не компрометируя себя? Показывая это письмо, он навлек бы на себя упрек в злоупотреблении доверием друга.
Чтобы выйти из этого затруднения, он задумал порвать со мной самым обидным образом и подчеркнуть в своем письме, что щадит меня, не показывая моего письма. Он был твердо уверен, что под влиянием гнева и возмущения я отклоню его притворную деликатность и разрешу ему показывать мое письмо всем: именно этого-то он и добивался, и все случилось так, как он подготовил. Он пустил мое письмо по всему Парижу со своими комментариями, не имевшими, однако, такого успеха, как он ожидал. Нашли, что разрешение показывать мое письмо, которое он сумел у меня вынудить, не избавляет его от порицания за то, что он с такой готовностью поймал меня на слове и старается вредить мне. Все спрашивали, какие у нас с ним личные счеты? Чем вызвана столь сильная ненависть? Наконец, находили, что, если б даже с моей стороны была вина, вынуждавшая его пойти на разрыв, – дружба, даже угасшая, все же имеет свои права, и ему следовало уважать их. Но, к несчастью, Париж легкомыслен; мимолетные суждения быстро забываются; отсутствующим неудачником пренебрегают; удачливый хитрец импонирует своим присутствием; игра интриги и злобы длится, возобновляется, и вскоре ее непрестанное действие уничтожает все, что ей мешало.
Вот каким образом, после такого долгого обмана, этот человек наконец снял передо мной маску, убежденный, что при созданном им положении дел он уже в ней не нуждается. Освободившись от опасения быть несправедливым к этому негодяю, я его предоставил собственной совести и перестал думать о нем. Через неделю после этого письма я получил от г-жи д’Эпине ответ на мое предыдущее письмо, написанный в Женеве (связка В, № 10). По тону, какой она взяла в нем в первый раз в жизни, я понял, что и он, и она, рассчитывая на успех своих козней, действуют заодно и, считая меня человеком безвозвратно погибшим, предаются уже безо всякого риска удовольствию окончательно уничтожить меня.
Положение мое действительно было самым плачевным. Я видел, что от меня отдаляются все мои друзья, и не имел возможности узнать, как и почему это случилось. Дидро, хвалившийся, что всегда останется моим другом и вот уже три месяца обещавший посетить меня, все не являлся. Между тем наступила зима, а с ней начались приступы моих обычных болезней, Мой организм, хоть и крепкий, не мог вынести борьбы стольких противоположных страстей. Я был так изнурен, что не имел ни сил, ни мужества ничему противостоять. Если бы, вопреки моим обязательствам, вопреки настойчивым доводам Дидро и г-жи д’Удето, я решился в это время покинуть Эрмитаж, я не знал бы, куда мне деваться и как выбраться. Я оставался в неподвижности и отупении, не имея сил ни действовать, ни думать о чем бы то ни было. Одна мысль о том, чтобы сделать шаг, написать письмо, сказать несколько слов, приводила меня в содрогание. Однако я не мог оставить без возраженья письмо г-жи д’Эпине, если не хотел признать себя достойным того обращения, какому она и ее друг подвергали меня. Я решил высказать ей свои чувства и намерения, ни одной минуты не сомневаясь, что из человечности, из великодушия, из благопристойности, из добрых чувств, которые, мне казалось, она сохранила ко мне наряду с дурными, она поспешит согласиться со мной. Вот мое письмо:
Эрмитаж, 23 ноября 1757 г.
«Если б от скорби умирали, то меня уж не было бы в живых. Но в конце концов я принял решение. Наша дружба угасла, сударыня; но хотя ее уже нет, она сохраняет свои права, и я умею их уважать. Я не забыл вашей доброты ко мне, и если я уже не могу любить вас, то все же вы можете рассчитывать на мою признательность к вам. Всякое другое объяснение было бы излишним: за меня моя совесть, вас я отсылаю к вашей.
Я хотел уехать из Эрмитажа и должен был сделать это. Но говорят, что мне следует остаться здесь до весны. Раз мои друзья этого хотят, я останусь до весны, если вы согласны».
Написав и отправив это письмо, я стал думать только о том, как бы успокоиться, поправить в Эрмитаже свое здоровье, восстановить свои силы и принять меры к тому, чтобы уехать весной без шума и не подчеркивая разрыва. Но, как сейчас будет видно, это не входило в расчеты г-на Гримма и г-жи д’Эпине.
Несколько дней спустя я наконец имел удовольствие дождаться посещения Дидро, столько раз обещанного и откладываемого. Оно пришлось как нельзя более кстати: Дидро был мой самый старый друг, почти единственный, оставшийся у меня; можно представить себе, с какой радостью я увидел его при подобных обстоятельствах. Сердце мое было переполнено, я его излил перед ним. Я открыл ему глаза на многие факты, которые перед ним утаили, извратили или выдумали. Я рассказал ему из всего происшедшего то, что имел право рассказать. Я не делал вида, будто скрываю от него то, что он слишком хорошо знал: что причиной моей гибели была любовь, столь же несчастная, как и безрассудная, но я не признался, что г-жа д’Удето была о ней осведомлена или по крайней мере что я открылся ей. Я рассказал ему о недостойных проделках г-жи д’Эпине, старавшейся завладеть совершенно невинными письмами ее невестки ко мне. Мне хотелось, чтобы он узнал об этих подробностях от тех самых лиц, которых она пыталась подкупить. Тереза рассказала все как было; но что сталось со мной, когда очередь дошла до матери и я услышал, как она объявила, будто ровно ничего об этом не знает! Таковы были ее слова, и она никогда от них не отказывалась. Не прошло и четырех дней с тех пор, как она мне самому повторила этот рассказ, и вот в присутствии моего друга она говорит мне в глаза, что это ложь. Такой поступок показался мне решающим, – тут я хорошо понял, как неосторожно с моей стороны было держать эту женщину около себя. Я не разразился упреками; я едва удостоил ее нескольких презрительных слов. Я понял, чем обязан дочери, непоколебимая прямота которой представляла такой контраст с недостойной низостью матери. Но с той поры я принял твердое решение расстаться с этой старухой и ждал только удобного момента.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});