Константин Евграфов - Федор Волков
И тогда в клубах серного дыма показался ангел в золотом плаще с мечом в одной руке и с весами в другой — Истина.
В Цербера всегда будет гортани сидети,Будет огнем серчистым объятый горети!
И увидели все, как среди облаков в золотых лучах ярко загорелась Вифлеемская звезда. Запели скрипки, флейты, ангелы, и ширмы медленно опустились…
Морозное небо искрилось звездами, а Федору все казалось — опустится сейчас на светлом облаке Истина в золотом плаще и возвестит:
— Будет огнем серчистым объятый горети!..
Но над площадью все было спокойно, и только снег поскрипывал под катанками смотрельщиков.
— Что молчишь-то? — спросил Прокоп Ильич. — Не понравилось, что ли?
Федор не знал, что и ответить.
— В Библии-то ведь нет того, Прокоп Ильич…
— Чего нет?
— Не помню я, чтоб головы-то там младенческие об пол стучали.
— Ну, это уж ты лукавишь, Федор Григорьич! — засмеялся учитель. — Повелел ведь Ирод перебить всех младенцев? Повелел! Вот тебе о том зримо и представили. Театр, Федор Григорьич, похлеще книги. Сказано ведь: лучше один раз увидеть, чем сто раз услышать.
Тут, видно, прав был учитель. Ведь сколько раз читал он о Рождестве, а не брала его история эта за сердце так, как нынче, когда сам свидетелем ее стал. Разве такое забудешь? Нет, не шутовство это, не пустые игрища!.. Видно, и в Костроме «кумедь ломали», и в Ярославле скоморошничали тож не без умысла…
— Федор Григорьич, — сбил его думы учитель. — А ведь итальянцы еще представлять будут по случаю коронации Елизаветы Петровны. Небось поглядел бы на них, а?
— Прокоп Ильич!..
— Ну, ладно, ладно… Билеты я все одно уж купил.
Даже остановился Федор, но вспомнил вдруг, что обещали они Петру Лукичу после кумедии прибыть на Рогожскую. О том и напомнил учителю своему.
— И что? Завтра ж и поедем. Представлять-то будут еще через неделю. А ты уж уговори батюшку с Аннушкой. Когда-то еще итальянцев послушать придется, а я ведь четыре билета достал!
Познав иной, неведомый ему дотоле, загадочный мир, Федор словно в заоблачные выси поднялся. Грешную же землю под собой словно и чувствовать перестал. По ночам ему снились причудливые картины, слышались ангельские голоса, и порой он в испуге просыпался от пушечного удара грома. Тогда он долго неподвижно сидел на постели, не в силах успокоить тревожные удары сердца, вновь переживая и сон, и то, чем он был навеян. А утром, невыспавшийся, словно в продолжающемся сне, он покорно ел все, что ставила перед ним вздыхающая Прасковья, отрешенно слушал в школе своих учителей и считал дни, оставшиеся до представления итальянской оперы.
А накануне представления Прокоп Ильич предупредил:
— Ты вот что, Федор Григорьич, в оперном-то доме меня держись… Я тебе такие колеса покажу!..
— И в опере колеса? — удивился Федор.
— А как же, Федор Григорьич? Какая же опера без колес? А как же облака, светила небесные, ангелы божии?.. Они ж без колес с места не сдвинутся! — И совсем обиделся старый мастер: — Ах, Федор, Федор, сколь ведь учил тебя: колесо — всему голова! И мир без него вовсе захрястнет. Мы, Федор Григорьич, с машинистом Жибелли такое в опере учинили, сама государыня императрица слезьми залилась…
— Государыню-то чем же прельстить можно? — не понял Федор.
— Истиной, Федор Григорьич, истиной! — И добавил просто: — И ложью. Испокон веку так.
И снова, в который уж раз, убедился Федор в коловращении всего сущего мира. И еще понял: ложь, обернувшаяся истиной, — всего лишь порождение ума человеческого. И что ум этот изощрен настолько, что и обольстить себя может, и укрепить в надежде и вере.
Каурые вынесли на знакомый бревенчатый мостик через Яузу, и Петр Лукич приказал Якову остановиться на берегу. Их догнали другие сани, в которых ехали Федор с Прокопом Ильичом, и тоже остановились.
Петр Лукич подошел к крутому берегу, поглядел на ледяную горку. Подошли Федор с Аннушкой. Петр Лукич обнял их за плечи, улыбнулся. Сейчас горка была пуста и сиротлива. И всем стало немного грустно.
— Петр Лукич, — спросил Федор, чтобы только не молчать, — и куда ж Яуза течет?
— Яуза-то? А в Москву-реку, а Москва-река через Оку опять же в матушку нашу Волгу.
«Ишь ты, — приметил для себя Федор, — стало быть, и без Волги на Руси ничего с места сдвинуться не может». И от мысли такой возгордился волгаренок.
— Тронули, — вздохнул Петр Лукич.
Каурые одним махом вынесли на холм, и перед Федором предстало чудо: на широком плацу, против императорского дворца, освещенная тускло-красным светом низкого солнца, высилась огромная сказочная хоромина.
Лошади пошли шагом, и другие сани поравнялись с ними.
— Вот он, Федор Григорьич, и Оперный дом, — протянул руку Прокоп Ильич.
Со стороны Москвы тянулись вереницы саней, резко скрипели полозья, задыхались в хриплом лае собаки, фыркали лошади, ругались возницы, перекликались седоки. И этот, казалось, неумолчный грай перекрыл вдруг резкий сухой треск фейерверков.
Десятки, сотни разноцветных огней взвились в небо, закружились кольцами, заметались над полем. И заржали в испуге лошади, попятились, оседая на круп и выворачивая оглобли. А воздух уже дрожал, трепетал от ослепительно белых, голубых, зеленых огней. Павлиньими хвостами били в небо гигантские фонтаны, рвались в разноцветные клочья шары, огненные стрелы с шипением резали мерцающее зарево.
Умилился душой Федор от чуда такого. А когда потемнело все вокруг и последние искорки, медленно опадая, растаяли в воздухе, он вспомнил, что ведь и государыня императрица к умилению склонна и, стало быть, едина душа человеческая. Это открытие так поразило его и обрадовало, что он не удержался, чтобы не поделиться с Прокопом Ильичом.
— Прокоп Ильич, а, Прокоп Ильич!
— Чего тебе, Федор Григорьич? — не сразу ответил учитель, видно, тоже еще переживал красочное видение.
— Спросить хочу. Вот вы говорили, будто такое с итальянским машинистом учинили, что государыня от умиления слезьми залилась.
— Ну?..
— Стало быть, едина душа человеческая?! Мы-то ведь тоже…
— Окстись, кормилец! — пробасил из своих саней Петр Лукич. — Эва! Мы-ста, я-ста… Доучился, благодетель…
Но Прокоп Ильич, как истинный учитель, не дал погаснуть сверкнувшей искорке познания.
— Слезы дешевы! — сказал он резко и значительно. — Созерцая божественное, недоступное, всяк думает о земном, о коросте грехов своих — и сравнивает несравнимое. Вот тогда и плачет! Не от умиления — либо от обиды, либо от досады, что не может достичь недоступного и обречен довольствоваться грешным, земным.
— Прокоп Ильич! В чем же грешна-то госу…
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});