Брассай - Генри Миллер. Портрет в полный рост.
Прощание с Францией
На пороге войны Миллер переживает тяжелый период. Фортуна не пожелала ему улыбнуться, мир ответил на его призыв сдержанно. Отказы французских издателей, необязательность “Обелиск-пресс”, запрещение ввозить его книги в США приводят Миллера в отчаяние. Он измучен, нервы на пределе. Он пишет в пустоту. Несмотря на то, что многочисленные отклики прессы на “Тропик Рака” и “Черную весну” ясно говорят о писательском успехе, даже о славе, он чувствует, что пробуксовывает, как увязший в топи грузовик. Усталый, но не сдающийся, неисправимый оптимист продолжает верить в свою звезду. Как бы он ни был подавлен, писатель не идет ни на какие уступки. Франк Добо в роли его литературного агента предлагает рукописи Генри нескольким американским издателям, и те обещают их опубликовать, если из текста будут удалены все непристойности. “Когда я передал ему эти предложения, — рассказывал мне Франк, — Генри был совершенно убит, хотя сумма, которую ему предлагали за права, была для него целым состоянием. У меня где-то сохранился его ответ. Он писал, что, поскольку он ждал до сих пор — а ему было, кажется, уже сорок три года! — он будет ждать еще, если нужно, но не позволит изуродовать свои тексты… Геройский поступок. Когда он прислал мне этот отказ, ему было не на что купить даже почтовую марку, и с моего разрешения он присылал мне доплатные письма”.
16 марта 1939 года, за два месяца до отъезда из Парижа, Миллер писал Франку из кафе “Зейер”:
Дорогой Добо,
я только что отправил пятую книгу, написанную от руки и иллюстрированную мной, Эмилю Шнеллоку в Оранж, Воклюз. Все эти рукописи “уникальны” — вторых экземпляров нет. Книга написана специально для заказчика. И до сих пор бесплатно.
Сегодня я думал: какая жалость, что я не могу получить немножко денег на мои любовные труды! Если бы кто-нибудь в Америке понял, что однажды мое имя будет знаменито, он попросил бы меня сделать такую же книгу — я бы не отказался, пусть только заплатят вперед 100 долларов. Через несколько лет эта книга стоила бы уже 1000, а через столетие стала бы бесценной. Ее выставят под стеклом в музее или в Национальной библиотеке.
Но деньги мне нужны сейчас! Пожалуйста, найдите мне клиента. Естественно, я настаиваю на абсолютной свободе. Покупатель может заказать любой сюжет, для меня это не имеет значения. Я могу написать о чем угодно — за 100 долларов. Книга будет выполнена по типографскому образцу, в удобном мне формате. Вы следите за моей мыслью?
Подумайте об этом, милейший Добо, тщательно и обстоятельно. Поймите, что я не получаю ни су за авторские права, потому что все идет на уплату долгов. Сегодня я не знаю, как дожить до завтра. На деньги, которые я расходую на почтовые марки, какой-нибудь фокстерьер мог бы вести роскошную жизнь. У меня нет никаких пороков, я позволяю себе минимум удовольствий; живу анахоретом и думаю только о “следующей” книге. У меня готовы к публикации уже четыре — а издатель говорит, чтобы я подождал! Он говорит, что между появлением моих книг должно проходить время, межеумок несчастный! А я между делом сдохну с голоду! Придумайте что-нибудь. Для знакомого я сделаю скидку. Главное условие — деньги вперед!
Жизнь прекрасна, когда можно есть, ходить в кафе, танцевать, заниматься любовью. Et caetera! Я хочу всего лишь жить. Я не люблю быть писателем-рабом — собачья жизнь! Я люблю комфорт, солнце, свободное время — словом, праздную жизнь! Я пишу акварели, но это тоже ничего мне не приносит. Я проклят — меня ценят одни шведы да чехи. Французские издатели — все скоты, прах их побери!
Когда наконец я смогу выбраться из моей тюрьмы, буду свободен, смогу гулять, как все люди? Мне не нужны ни машина, ни собака — только немножко карманных денег.
Как вы поживаете, старина?
P. S. Если желаете увидеть книгу “Генри Миллер”, которую я только что послал Эмилю, поезжайте в Оранж, Воклюз, спросите дом мистера Л. Б. Грея. Она там. У него целая библиотека моих книг. На нее стоит посмотреть.
В 1938 году, во время мюнхенского кризиса, Миллер уже не строит никаких иллюзий насчет будущего Европы. Происходящее раздражает его. Ему сорок семь лет, он почти добился того, к чему стремился всю жизнь, — и вдруг возникает угроза тотального разрушения. Он в ярости. Его покой, его благополучие, его труды поставлены под сомнение. Сколько бы он ни замыкался в себе, сколько бы ни отгораживался от мира, сколько бы ни пытался изгнать политику из своей жизни и оставаться глухим к шуму войны, война застигла Генри и на Вилла Сёра, угрожая самому его существованию. Дважды он решал вступить в Иностранный легион, и дважды неистребимый антимилитаризм заставлял его отступить. Возможно, сказывается и наследственность: дед Миллера бежал в Америку, чтобы не служить в немецкой армии во время войны 1870 года. В 1917-м и самому Генри, тогда двадцатипятилетнему, удалось уклониться от военной службы.
Итак, передумав вступать в Легион, он испытал одновременно чувство вины и облегчения. Но он поражен фатализмом, с каким принимают войну французы. Мобилизация производит на него удручающее впечатление. Мужчины собирают походные мешки и целуют своих жен на вокзале: “Никакого трагического чувства, никаких слез, только угрюмое подчинение; покорность судьбе, вот и весь французский реализм; это зрелище раздирало мне сердце” (“Гамлет”). В 1941 году, когда Франция была уже раздавлена, он вспоминает: “Во французах не было воинственности, они не испытывали ненависти, они говорили о войне как о гражданском долге. Все, чего они хотели, — это вернуться домой, к нормальной жизни. Такое отношение кажется мне высшим мужеством: вот настоящий пацифизм. Этим и сильна Франция, поэтому она встанет на ноги и снова займет в мире подобающее ей место” (“Кошмар”). Но вот что удивляет его больше всего: “Я видел миллионы мужчин, готовых пожертвовать своей жизнью, домом, семьей, отправляясь на войну, — но ни один не принес себя в жертву, чтобы не воевать” (“Гамлет”). Когда жизнь становится высшим благом, ценности меняются местами: мужество, патриотизм, готовность к самопожертвованию начинают казаться глупостью, героизм — трусостью, предательство, дезертирство — долгом. Когда жизнь — это главное, все средства хороши.
Для Селина, “героя” Первой мировой войны — настоящего героя: он имел боевые награды, его портрет был напечатан на обложке иллюстрированного “Пти журналь”, — окопная слава, героизм и мужество стали четверть века спустя грязной ложью. Главы “Путешествия на край ночи”, посвященные войне, — возможно, самое жуткое, что написано об этой кровавой бойне. Глядя на труп полковника с распоротым животом, Бардамю говорит: “Сам виноват! Если бы он сделал ноги, когда засвистели первые пули, с ним бы этого не случилось!” Для Селина война становится “грязной кровавой кашей”, “гнусностью, лишенной всякого оттенка благородства”, самым отвратительным образом смерти. “Неужели же я единственный трус на всем свете? — думал я. — Один среди двух миллионов сумасшедших героев, вооруженных до зубов” (”Путешестие на край ночи”). Миллер, вслед за Селином, считал, что истинный героизм не в умении противостоять врагу, а в бегстве. Дезертирство представлялось ему актом мужества, а участие в общем сражении — “проявлением стадного чувства, покорностью дисциплине”. И добавляет: “То, против чего я протестую и что никогда не признаю справедливым, — это когда человека принуждают против его воли и совести жертвовать жизнью за дело, в которое он не верит” (”Помнить, чтобы помнить”). И Миллер считает позорным, что человека, который не верит в войну, называют врагом общества, преследуют и заключают в тюрьму. Эти слова сближают его с Генри Дэвидом Торо, автором “Гражданского неповиновения”, первым американцем, восставшим против самой идеи государства и его социальных институтов, ограничивающих свободу человека и распоряжающихся им против его желания. Этот безграничный, наивный и донкихотский пацифизм Миллера, предлагающего сдаваться любому агрессору, отозвался эхом в писаниях Жана Жионо, пацифиста из Маноска. Генри стал его другом и поклонником потому, что ценил не только его писательский талант, но и враждебное отношение к войне, которое привело Жионо в тюрьму. “Я отдал бы это лживое имя — Франция — за то, чтобы хоть один из погибших, самый простой парень, остался жив. Ничто не перевесит человеческого сердца. <…> Вы превращаете жизнь в строительный раствор, замешанный на грязи и харкотине, — с благословения всех церквей. Чудесная логика! <…> Нет никакой славы в том, чтобы быть французом. Есть только одна слава: быть живым!” (“Синий Жан”).. Для Жионо ни рок, ни историческая необходимость не извиняют бойни — преступления против радости жизни.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});