Виктор Афанасьев - Лермонтов
— Но Беркен будет! — вдруг сказал Миша. — Завтра я его принесу.
Так появился смешной пузатый человечек в зеленом кафтане, в больших башмаках и треугольной шляпе... У него был большой смеющийся рот, крючковатый нос с бородавкой на конце и блестящие бусины вместо глаз. «Покажу я им, каков этот Беркен, толкующий о нравственных достоинствах человека, — думал Миша. — Сам-то он, видно, был хуже разбойника...» Миша придумал и пьеску на французском языке, где Беркен в первом действии приходит с рекомендациями к богатому маркизу, и тот берет его гувернером для своих пятерых детей; во втором писклявым голосом читает детям свои нравоучения, в третьем ведет своих подопечных на прогулку, заводит в лес и продает разбойникам, а в четвертом сидит в харчевне среди арапов и матросов и пьет из большой кружки. В пятом действии дети, сбежавшие от разбойников, ловят Беркена и бьют его палками. В конце концов является маркиз, который хватает Беркена за воротник и волоком тащит в полицию...
Миша сам водил Беркена, стоя на скамеечке за сценой. Театр был поставлен на столик и вдвинут в дверной проем — куски красной ткани закрывали пространство выше и ниже театра. Таким образом, публика, смотревшая спектакль, находилась в одной комнате, а актеры в другой. Пьеса о Беркене шла под неумолкаемый смех и рукоплескания. Зрителей набралось довольно много, не только детей, но и взрослых. Беркеном в России потчевали детей с 70-х годов XVIII века, так что он успел надоесть и отцам, и дедам, и матерям, и бабушкам...
Однажды, придя от Мещериновых, Миша узнал, что в Тарханах скончался Жан Капэ. Он вспомнил свое прощание с ним перед отъездом в Кропотово... Потом стал вспоминать все, что было с ним связано. Его рассказы о Республике, стремительно превращавшейся в Империю... О походах Наполеона в Италию, Испанию, Египет... О покорении Европы. Наконец, о крушении великой армии. Капэ участвовал в Бородинской битве, был ранен и попал в плен. Так что самого ужасного для французов — их зимнего отступления из России — он не видел. Капэ столько раз заставлял Мишу переводить и переписывать отрывки из переведенных на французский язык Сент-Анжем «Метаморфоз» Овидия, что он запомнил их наизусть почти целиком.
Миша достал свой альбом (на днях он без всякого почтения к его роскоши вырвал из него лист и написал письмо Марии Акимовне в Апалиху) и принялся записывать некоторые отрывки из «Метаморфоз», потом балладу Лагарпа «Геро и Леандр» (тут ему нужна была сама легенда, а не легкое остроумие поэта) и кусочек из «Георгик» Вергилия в переводе на французский язык Делиля... Он вспоминал голос Капэ, диктовавшего стихи и расхаживавшего взад и вперед по дощатому полу. Геркулес, погибающий в пламени... Борей, похитивший свою возлюбленную... Самодовольный Нарцисс и несчастная нимфа Эхо... Леандр, обессилевший в бурных ночных волнах... Капэ как будто давал ему еще один урок. Миша вдруг заметил, что почти все переписанные им отрывки — о смерти... Это вышло само собой, ведь это были скорее поминки, чем урок... Какие все трагические истории! Он невольно вспомнил заключительные строки из прочитанных уже этой осенью «Цыган» Пушкина:
И всюду страсти роковые,И от судеб защиты нет.
Последнее было — смерть Эвридики из «Георгик»: «Смерть закрыла ее глаза; нимфы, ее подруги, своими скорбными криками наполнили горы... Ее супруг удалился в дикую пустыню — там, в одиночестве, играя на лире и утешая свое вдовство, нежная супруга! — только тебя призывала его любовь...» Здесь Миша подумал о своем отце и мысленно перенесся в Кропотово. Там уже сады и леса облетели, шумит ветер... Поистине «дикая пустыня»! В камине трещит сухая коряга... Да, отец спустился бы и в ад, если бы было можно... «Нет, — подумал Миша печально, — не могу... Довольно». И написал внизу листа по-французски: «Я не кончил, потому что не мог».
Альбом остался лежать на столе. Миша больше не убирал его. Как-то зашел к нему в комнату Святослав Раевский — он уже два месяца жил по приглашению Елизаветы Алексеевны в доме на Поварской, но Миша видел его нечасто, так как Святослав, окончивший нравственно-политическое отделение университета, осенью стал еще усерднее посещать лекции — он ходил сразу на три факультета, слушая лекции Мерзлякова, Павлова, Сандунова, Перевощикова.
— Ну что ты тут переписываешь! — сказал он, перелистывая голубой альбом. — Ведь это рухлядь.
Миша вспыхнул, но промолчал, не стал говорить, что это за стихи и зачем они тут.
— Ты бы лучше поступил так, как многие студенты. Они переписывают себе в тетради поэмы Пушкина, Байрона, «Сашку» Полежаева, «Горе от ума» Грибоедова. Вон какая толстая у тебя тетрадь, что только сюда не войдет... Под одной обложкой будет у тебя целая библиотека. А я, как обещал, найду тебе многое.
— Но у меня эта тетрадь уже начата. Как быть?
— Очень просто. Прямо на следующем листе... Открывай, открывай! Вот тут пиши: «Разные сочинения».
Миша написал. Ниже вывел свои инициалы, сделал росчерк, проставил дату: «1827 года — 6-го ноября».
— С чего бы ты начал?
— С «Шильонского узника».
— Хорошо. Но не лучше ли начать с Пушкина? «Шильонский узник» прекрасен, но ведь мы с тобой еще не знаем, сколько там Байрона, а сколько Жуковского, между тем как Пушкин говорит с нами напрямую, на родном языке. И ты ведь не ставишь его ниже Байрона?
Об этом Миша еще не думал. Однако в нем шевельнулся некий слабый протест. Шевельнулся и умолк, еще не осознанный. Родной — не родной... Как это так — не родной? Почему не напрямую, — разве не напрямую?.. Байрон — Пушкин... Пушкин — Байрон... Ладно, Пушкин. Но что именно Пушкина? Как ни нравился ему «Кавказский пленник», помещать его в начало собрания ему не хотелось. Все восхищало его в этой поэме, но будь его воля... он изменил бы немного сюжет. Если уж нельзя не гибнуть черкешенке, то для чего судьба милостива к пленнику, который оставил ее на смерть... «Цыганы»? Он боялся признаться себе, что они ему тоже не во всем по душе.
— Начну с «Бахчисарайского фонтана», — сказал он. — А потом будет «Шильонский узник».
В «Бахчисарайском фонтане» было какое-то особенное очарование — недосказанность, отрывочность, таинственная дымка грусти... Здесь тоже гибнут, но не блещет кинжал и не брызжет кровь, как в «Цыганах». Язык страстей благороден и сдержан. Неподвижность и сон чередуются с огнем и бурей. Иногда они и вместе — так сабля Гирея, поднятая в битве для удара, застывает в воздухе... Зарема угрожает Марии смертью, но Мария сама не хочет жить. Автор гадает:
Но что же в гроб ее свело?Тоска ль неволи безнадежной,Болезнь или другое зло?..Кто знает? Нет Марии нежной!..
Но Зарема «в ту ночь, как умерла княжна», была утоплена по приказанию хана. Может быть, хан ошибся, — думал, что Марию умертвила она? Или он казнил ее только за то, что она угрожала польской княжне? Читатель должен связывать все эти концы, угадывать истину этого «преданья старины», о которой журчит фонтан в заброшенном дворце... Угадывать, но не угадать. Вместе с поэтом он предается «неизъяснимому волненью», вместе с ним скачет верхом по дороге близ моря, где шумит «зеленеющая влага».
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});