Арсений Гулыга - Кант
Гаман пишет в тяжелой манере, перегруженной намеками и недомолвками. Он говорит не столько об афинском мудреце, сколько о себе самом, своих духовных исканиях. В письме к Канту Гаман называл его Сократом, Беренса – Алкивиадом, а себя – гением Сократа, его интуицией. Теперь, в «Сократических достопримечательностях», Кант и Беренс как бы софисты, носители казуистической учености, а сам он христианский Сократ. Подобно своему великому предшественнику, который встал в оппозицию к просвещенным афинянам, Гаман отрекается от просветительских постулатов. «Мы мыслим слишком абстрактно» – вот главная беда. Наша логика запрещает противоречие, между тем именно в нем истина. Запрет противоречия – это «отцеубийство мысли». Дельфийский оракул назвал мудрейшим Сократа, который признался, что он ничего не знает. Кто из них лгал – Сократ или оракул? Оба были правы.
Главное для Гамана – самопознание; здесь, по его мнению, разум бессилен, знания – помеха; помочь может только вера, основанная на внутреннем чувстве. Под его пером Сократ превращается в иррационалиста, провозвестника христианства: афинский философ хотел вывести своих сограждан из лабиринта ученой софистики к истине, которая лежит в «сокровенном», в поклонении «тайному богу». Таким видит Гаман и свой жребий. Канта подобная перспектива – сменить один лабиринт на другой – воодушевить не могла. В этом духе он высказался Гаману, в результате их отношения стали натянутыми.
И все же аргументы «северного мага» заставляли задуматься. Не мог не размышлять Кант и над новой книгой Гамана «Крестовые походы филолога» – сборником, центральное место в котором принадлежит эссе с несколько необычным названием «Эстетика в орехе». Необычным было прежде всего само слово «эстетика». Его ввел незадолго до этого Александр Баумгартен для обозначения учения о красоте, которое для него было равнозначно теории чувственного познания. Баумгартен, последователь Лейбница и Вольфа, считал эстетическое, сферу чувств низшей ступенью познания. Гаман на первой же странице своего эссе категорически утверждает противоположное – все богатство человеческого познания состоит в чувственных образах, выше образа ничего нет. Образ целостен, а «разрозненное – порочно».
«Великолепная максима, – говорил впоследствии по поводу этого афоризма Гёте, – но руководствоваться ею нелегко. К жизни и к искусству она, конечно, применима, но при обращении к слову, не относящемуся к поэзии, вряд ли пригодна, ибо слово должно освободиться, обособиться, чтобы что-нибудь говорить и значить. Человек, желающий утверждать то или иное положение, в тот миг волей-неволей односторонен; нельзя что-либо утверждать, не расчленив и не разрознив». Кант мог бы сказать примерно то же самое. И все же критика абстрактного мышления, вольфианского культа односторонней систематики не могла не привлечь его внимания.
Вольфианцев Гаман обвиняет в схоластике, в отрыве от жизни, от природы. «Ваша убийственно лживая философия убрала с своего пути природу… Вы хотите господствовать над природой, между тем вы связываете себя по рукам и ногам». Мнящие себя господами оказываются на самом деле рабами. Когда подобная инвектива, обращенная уже не к одной из философских школ, а ко всей современной цивилизации, придет с другого конца Европы, она не оставит Канта равнодушным. Гаман подготовил Канта к принятию Руссо.
Руссоистом Кант не стал; из своих занятий географией он вынес слишком хорошие знания о жизни отсталых народов, чтобы ее идеализировать. «Метод Руссо – синтетический, и исходит он из естественного человека; мой метод – аналитический, и исхожу я из человека цивилизованного… Естественным путем мы не можем быть святыми… Аркадская пастушеская жизнь и излюбленная у нас придворная жизнь – обе одинаково пошлы и неестественны. Ведь истинное удовольствие не может иметь место там, где его превращают в занятие». Эти выдержки из черновых набросков 60-х годов свидетельствуют о достаточно критическом отношении Канта к своему любимцу.
Помимо Руссо, Кант впоследствии называл еще Давида Юма в качестве мыслителя, который помог ему пробудиться от «догматического сна». Энтузиаст-француз и скептик-англичанин, опять две противоположности сливаются воедино в противоречивой натуре Канта. Руссо «исправил» Канта как человека и моралиста, Юм повлиял на его теоретико-познавательные поиски, толкнул к пересмотру метафизических догм.
В преддверии зимнего семестра 1762 года Кант, как и раньше, выпустил брошюру – приглашение к лекциям. В предыдущих трактовались естественнонаучные проблемы. На этот раз для рассмотрения был взят философский сюжет. Брошюра называлась «Ложное мудрствование в четырех фигурах силлогизма» и содержала первую, еще робкую, но многообещающую попытку критики формальной логики, служившей опорой вольфианству. Кант называет формальную логику «колоссом на глиняных ногах»; он не льстит себя надеждой ниспровергнуть этот колосс, хотя и замахивается на него.
К логике Кант предъявляет требование проследить образование понятий. Последние возникают из суждений А в чем заключается таинственная сила, делающая возможными суждения? Ответ Канта – суждения возможны благодаря способности превращать чувственные представления в предмет мысли. Ответ знаменателен: он свидетельствует о первом, пока еще очень смутном стремлении Канта создать новую теорию познания. До этого он разделял вольфианское преклонение перед дедукцией, был убежден, что возможности выведения одних понятий из других безграничны (хотя его собственные исследования природы опирались на экспериментальные данные). Теперь он задумывается над тем, как в философию ввести опытное знание.
Этой заботой пронизана и другая, написанная в конце 1762 года (опубликованная два года спустя), работа «Исследование очевидности принципов естественной теологии и морали». Возникла она в связи с конкурсом Берлинской академии наук. Задача конкурса состояла в том, чтобы выяснить, содержат ли философские истины, в частности основоположения теологии и морали, возможность столь же очевидного доказательства, каким обладают истины вгеометрии; если же такой возможности не существует, то какова природа этих основоположении, какова степень их достоверности и обладает ли последняя полнотой убедительности.
В конкурсе приглашались принять участие ученые всех стран (кроме членов Берлинской академии, которые выступали в роли жюри). Премия – золотая памятная медаль ценой в 50 дукатов. Чисто и разборчиво переписанную рукопись надлежало прислать непременному секретарю академии профессору Форма не позднее 31 декабря 1762 года. Авторов просили имени своего не указывать, а сообщить его в запечатанном конверте, начертав на нем, как и на рукописи, какое-нибудь изречение.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});