Николай Коняев - Власов. Два лица генерала
И вместе с тем настороженность и насмешливость по отношению к евреям присутствовали во Власове всегда.
В похожем на донос рапорте бывший адъютант Власова майор И.П. Кузин «осветил» и эту черту характера своего начальника.
«За время моего наблюдения за Власовым в 20-й армии я убедился, что он терпеть не мог евреев. Он употреблял выражение „евреи атаковали военторг“ и т.д., и он форменным образом разогнал работников военторга по национальности евреев. Власов говорил, что воевать будет кто-либо, а евреи будут писать статьи в газеты и за это получать ордена».
Так что, принимая во внимание и эту черту характера Власова, можно понять, с каким удовольствием поддразнивал Андрей Андреевич Илью Григорьевича.
Тем более что сделать это было нетрудно.
Говорил Власов про Суворова, чье имя вместе с именами других русских полководцев еще только начинало снова вводиться в обиход. Возвращение дорогих русскому сердцу имен, конечно же, не могло не беспокоить наших интернационалистов. Но поскольку исходило оно непосредственно от Сталина, то и возмущаться было страшновато. Вот и вынужден был Илья Григорьевич, как неделю назад Ортенберг, поерзывая, внимать бесконечным байкам о Суворове, которыми пересыпал свой разговор Власов, Суворов, как известно, чрезвычайно гордился тем, что он русский, и всегда щеголял русскостью.
Однажды он остановил щеголеватого офицера и поинтересовался: давно ли тот изволил получать письма из Парижа?
– Помилуйте, ваше сиятельство!-ответил незадачливый франт. – У меня никого нет в Париже.
– А я-то думал, что вы родом оттуда,-сказал Суворов.
Не менее едко высмеивал Александр Васильевич и сановную глупость, и пустословие.
Вступая в Варшаву, он отдал такой приказ: «У генерала Н. взять позлащенную карету, в которой въедет Суворов в город. Хозяину кареты сидеть насупротив, смотреть вправо и молчать, ибо Суворов будет в размышлении».
Наверняка ввернул Власов в разговор и язвительное замечание Суворова, дескать, жалок тот полководец, который по газетам ведет войну. Есть и другие вещи, что ему надобно знать. [50]
Разумеется, в нашей попытке реконструировать разговор Власова с Эренбургом много гипотетичного, но все же исходные моменты этого разговора вычисляются достаточно точно.
Первые реальные победы, первая всенародная слава или, вернее, предощущение этой славы{21}, впервые дарованная возможность не стесняться, что ты русский, а гордиться этим, с гордостью называть имена русских героев – все это пьянило Власова. И это упоительное, захлестывающее генерала чувство и заставляло Эренбурга любоваться Власовым, но вместе с тем и коробило его.
Тем более что и актерство, подмеченное Эренбургом, тоже наверняка прорывалось в жестах и словах Власова. Ведь он столько лет – всю сознательную жизнь! – старался не выдать «иррационального» пристрастия к русскому типу лица, к русской истории, что сейчас походил на человека только что после долгих лет болезни вставшего с постели. Человек этот идет, но ноги еще не слушаются его, человек, прежде чем ступить, думает, как нужно поставить ногу, и от этого все движения чуть карикатурны.
Национальные чувства Власова, пафос его и восторг были глубоко чужды интернационалисту Эренбургу, но само ощущение пробивающихся в человеке потаенных доселе сил – захватывало.
«На следующий день солдаты говорили со мной о генерале, хвалили его: „простой“, „храбрый“, „ранили старшину, он его закутал в свою бурку“, „ругаться мастер“…
Он был под Киевом, попал в окружение; на беду, простудился, не мог идти, солдаты его вынесли на руках. Он говорил, что после этого на него косились. «Но тут позвонил товарищ Сталин, спросил, как мое здоровье, и сразу все переменилось». Несколько раз в разговоре он возвращался к Сталину. «Товарищ Сталин мне доверил армию. Мы ведь пришли сюда от Красной Поляны – начали чуть ли не с последних домов Москвы, шестьдесят километров отмахали без остановки. Товарищ Сталин меня вызвал, благодарил…» Многое он критиковал… Говоря о военных операциях, добавлял: «Я солдатам говорю: не хочу вас жалеть, хочу вас сберечь. Это они понимают…».
Мы поехали назад. Машина забуксовала. Стоял сильный мороз. На КП девушка, которую звали Марусей, развела уют: стол был покрыт скатеркой, горела лампа с зеленым абажуром и водка была в графинчике. Мне приготовили постель. До трех часов утра мы говорили, вернее, говорил Власов – рассказывал, рассуждал. Кое-что из его рассказов я записал».
[51] Любопытно, как комментируют этот разговор Власова с Эренбургом современные историки.
«Помнится, где-то в 1946 году замечательный русский писатель Алексей Югов написал об Эренбурге, что тот весь переводной, что он не пишет на русском языке, а переводит с иностранного, что у Эренбурга нерусский язык, а кальки с русского языка… – издалека начинает свою мысль генерал Филатов. – За такие слова русского Югова просто затравили потом единоверцы Ильи. И ведь совершенно прав был Югов в отношении русского языка Эренбурга. Он двое суток слушал Власова, но так ничего и не понял из того, что ему говорил генерал на чистейшем очень образном русском языке.
Власов говорил о Сталине, подразумевая русскую объединительную идею, о личности, вокруг которой в конце 1941 года уже начали сплачиваться русские. Для Эренбурга слова Власова о Сталине – ерничанье, лицемерие. Власов говорил Эренбургу о верности, подразумевая верность не лозунгам эренбургов и мехлисов, кагановичей и левитанов, а Донским и Невским, Суворовым и Брусиловым. И после того как Эренбург обнаружил «обман» Власова, он стал для него и ему подобных злейшим врагом по сей день. Даже со слов бестолкового в русских делах Эренбурга видно, что Власов и в Берлине оставался тем же, кем он был под Перемышлем, под Киевом, под Москвой и в Мясном Бору на Волховском фронте – Русским человеком; что, как и в Битве под Москвой, в Берлине он выполнял один и тот же приказ одного и того же человека – Сталина».
Юный Андрей Власов воевал на врангелевском фронте. К слову уж, в это самое время в тех же краях эренбурги и маршаки в армии ставленника Антанты Деникина, сменившего «француза» Врангеля, были главными редакторами газет. Любимый лозунг, который они выносили в «шапки» на первые полосы своих газет, был: «Лучший красный – мертвый красный!» Каблуками своих сапог, копытами своих коней красные втаптывали в грязь эти грязные газетенки с их погромной «шапкой». Вот кто вдохновлял на резню и погромы, называемые гражданской войной. А «красные», которые хороши только повешенные, были воронежские и тамбовские мужики. Под словом «красный» эренбурги тогда держали русского мужика, под словом «белый» – русского офицера. Сегодня на слове «большевик» они держат снова русского мужика. Мы на этом слове, сохраняя правду истории, держим только бронштейн-троцких. Штрик-Штрикфельдт пишет: «По мнению этого отдела (Министерства пропаганды), большевизм и еврейство идентичны». Нам давно пора научиться читать их потаенный язык. Нам надо выработать свой условный, кодовый – «задушевный» русский разговор, понятный только нам».
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});