Бенгт Янгфельдт - Ставка - жизнь. Владимир Маяковский и его круг
у нервов подкашиваются ноги!
Когда Мария наконец появляется и объявляет, что выходит замуж за другого, поэт спокоен, “как пульс покойника”. Но это спокойствие вынужденное — кто-то другой внутри него стремится вырваться из тесного “я”. Он “прекрасно болен”, то есть влюблен — у него “пожар сердца”. Подоспевших пожарных поэт предупреждает, что “на сердце горящее лезут в ласках”, и пытается сам тушить огонь “наслезнёнными бочками”. Когда у него не получается, он пытается вырваться из себя, опираясь о ребра, — “не выскочишь из сердца!” и не избавишься от вечной тоски по любимой: “Крик последний, — ты хоть — / о том, что горю, в столетия выстони!”
В следующей части настроение резко меняется: отчаявшийся поэт с горящим сердцем теперь выступает в роли футуристического бунтаря, который “над всем, что сделано”, ставит “nihil”:
Никогда
ничего не хочу читать.
Книги?
Что книги!
Поэты, которые “выкипячивают из любовей и соловьев какое-то варево”, принадлежат прошлому, теперь “улица корчится безъязыкая — ей нечем кричать и разговаривать”. Только новые поэты, которые “сами творцы в горящем гимне — шуме фабрики и лаборатории”, способны воспевать современную жизнь, современный
город. Но путь Маяковского тернист. Турне футуристов представлено как путь на Голгофу:
… и не было ни одного, который не кричал бы:
“Распни, распни его!”
Поэтический дар Маяковского отвергается и обсмеивается современниками, как “длинный скабрезный анекдот”. Но будущее принадлежит ему, и в мессианском пророчестве он видит “идущего через горы времени, которого не видит никто”. Он видит, как приближается, “в терновом венце революций”, “который-то год”:
И когда, приход его мятежом оглашая, выйдете к спасителю — вам я
душу вытащу,
растопчу,
чтоб большая! —
и окровавленную дам, как знамя.
В третьей части развиваются все предыдущие темы, но мотив бунта становится более четким. Облака — “белые рабочие”, которые “расходятся”, “небу объявив озлобленную стачку”, и поэт призывает всех “голодненьких, потненьких, покорненьких” к восстанию. Однако его чувства противоречивы: хотя он видит “идущего через горы времени, которого не видит никто”, он знает, что “ничего не будет”: “Видите — небо опять иудит / пригоршнью
Эти строки первоначально были вычеркнуты цензурой. В неподцензурном издании 1918 г. Маяковский заменил “который-то” на “шестнадцатый”. Он хотел показать, что предсказывал революцию, но не хотел, чтобы пророчество выглядело подозрительно точным.
обрызганных предательством звезд?” Он ежится, “зашвырнув- шись в трактирные углы”, где “вином обливает душу и скатерть”. С иконы на стене “трактирную ораву” “одаривает сиянием” другая Мария, Богоматерь: история повторяется, Варавву снова предпочитают “голгофнику оплеванному”, то есть Маяковскому:
Может быть, нарочно я в человечьем месиве лицом никого не новей.
Я,
может быть,
самый красивый
из всех твоих сыновей.
с… >
Я, воспевающий машину и Англию, может быть, просто, в самом обыкновенном евангелии тринадцатый апостол.
Несмотря на то что протест Маяковского не лишен социальных черт, на самом деле речь идет о более глубоком, экзистенциальном бунте, направленном против времени и миропорядка, превращающего человеческую жизнь в трагедию. Это становится еще яснее в заключительной части поэмы, где молитва о любви опять отвергается, в строках, пророческий смысл которых автору, к счастью, пока неведом: “.. я с сердцем ни разу до мая не дожили, / а в прожитой жизни / лишь сотый апрель есть”.
Виноват в несчастной, невозможной любви Маяковского не кто иной, как сам Господь, который “выдумал пару рук, / сделал, / что у каждого есть голова”, но “не выдумал, / чтоб было без мук / целовать, целовать, целовать”:
Я думал — ты всесильный божище, а ты недоучка, крохотный божик.
Видишь, я нагибаюсь, из-за голенища достаю сапожный ножик.
Крылатые прохвосты!
Жмитесь в раю!
Ерошьте перышки в испуганной тряске!
Я тебя, пропахшего ладаном, раскрою
отсюда до Аляски!
Любовь доводит человека до грани безумия и самоубийства, но Вселенная безмолвствует, и не у кого требовать ответа. Миропорядок поколебать невозможно, мятеж напрасен, все растворяется в тишине: “Вселенная спит, / положив на лапу / с клещами звезд огромное ухо”.
“Облако в штанах” — молодой, мятежный монолог, заставивший Пастернака вспомнить о юных бунтарях Достоевского, а 1орького воскликнуть, что “такого разговора с богом он никогда не читал, кроме как в книге Иова”. Несмотря на некоторые композиционно-структурные слабости, поэма представляет собой значительное достижение, особенно учитывая возраст автора. Благодаря эмоциональному заряду и новаторской метафорике она занимает центральное место в творчестве Маяковского; к тому же поэма является концентратом всех главных тем поэта. Многие из них — безумие, самоубийство, богоборчество, экзистенциальная уязвимость человека — сформулированы еще в написанной двумя годами ранее пьесе “Владимир Маяковский” — экспрессионистическом, ницшеанском произведении с жанровым определением “трагедия”. “Владимир Маяковский” — не имя автора, а название пьесы. “Трагедия называлась “Владимир Маяковский”, — прокомментировал Пастернак. — Заглавье скрывало гениально простое открытие, что поэт не автор, но — предмет лирики, от первого лица обращающейся к миру”. Когда Маяковского спросили, почему пьеса названа его именем, он ответил: “Так будет называть себя тот поэт в пьесе, который обречен страдать за всех”. Поэт — козел отпущения и искупитель; одинокий, отверженный толпой, он принимает на себя эту ношу именно в силу того, что он поэт.
Когда в феврале 1915 года отрывок из поэмы “Облако в штанах” был опубликован в альманахе “Стрелец”, она носила жанровое определение “трагедия”, а в статье “О разных Маяковских” поэт называет ее своей “второй трагедией”, тем самымустанавливая прямую связь между поэмой и пьесой. Эта связь становится еще более очевидной, поскольку изначально “Облако” называлось “Тринадцатый апостол” — которым был не кто иной, как Маяковский. Будучи вынужденным по требованию цензуры изменить название, Маяковский выбрал “Облако в штанах” — еще одну свою ипостась. Все три названия: “Владимир Маяковский”, “Тринадцатый апостол”, “Облако в штанах” синонимичны авторскому “я” — естественный прием поэта, чье творчество глубоко автобиографично.
Страшный хулиган