Владимир Селиверстов - Поколения ВШЭ. Учителя об учителях
– В публикациях, которые я читаю по своим темам, мне то и дело попадается имя вашего соотечественника Петера Морава (Peter Moraw). Не могли бы вы меня с ним заочно познакомить? Фонд «Фольксваген» как раз запустил программу десятидневных поездок в Германию для молодых советских историков, и мне очень хотелось бы принять в ней участие. Но ехать нужно к конкретному специалисту. Может быть, профессор Морав согласится принять меня?
Немецкий коллега оказал любезность и, вернувшись домой, действительно позвонил Мораву, хотя, кажется, и сам был с ним едва знаком. Потом я уже сам написал Мораву письмо, тот подтвердил готовность со мной встретиться, «Фольксваген» одарил меня своей стипендией, и вот в мае 1990 года я лечу в совершенно мне не знакомый Франкфурт, чтобы ехать оттуда в Университет города Гисена, о котором до чтения статей Морава я вообще не слышал. Впечатления для меня по тем временам совершенно непередаваемые – я первый раз в Западной Германии!
Так я оказался лет на десять крепко связан и с Гисеном, и с Петером Моравом – моим последним по времени, но отнюдь не по значению учителем средневековой истории. При первом же взгляде на Морава каждому было ясно, что он имеет дело с сильной личностью. Высокий и статный, то снисходительный, то величественный, то ироничный, то добродушный, но всегда уверенный в себе и могущественный, Морав внушал многим коллегам не просто почтение, но чуть ли не панический страх. Одни перед ним трепетали, другие за глаза хвастались, что однажды нашлись, как ему удачно возразить. Некоторые медиевисты, особенно из бывшей ГДР, которая к тому времени перестала существовать, осторожно осведомлялись, как у меня складываются отношения с Моравом и насколько мне вообще удается находить с ним общий язык. (Морав, кстати, был членом одной из кадровых комиссий, «чистивших» исторические факультеты бывшей ГДР.) Другие в различных выражениях, но одинаково поеживаясь, вспоминали о его ядовитом сарказме при общении с коллегами и об убийственных аргументах в академической полемике. Со мной грозный Морав был, однако, всегда любезен, дружественен, хотя при этом порой и строг.
В доказательство последнего приведу пример, относящийся к одной из наших первых встреч во время того же самого, десятидневного визита в Гисен. Я ехал к Мораву не в последнюю очередь для того, чтобы спросить, как он отнесся бы к исследовательской теме, которая как раз тогда начинала меня занимать, – теме средневекового политического церемониала. В Москве обсуждать ее всерьез было просто не с кем. Морав начал расспрашивать меня, что я читал по близким сюжетам, и между делом спросил о моем отношении к Норберту Элиасу. Имя это я тогда услышал первый раз в жизни.
– Как?! Не может быть, чтобы вы не читали Норберта Элиаса! Если вы не читали Норберта Элиаса, о чем нам с вами дальше разговаривать?! Встретимся завтра утром, и если вы до той поры не ознакомитесь с Элиасом и не сформулируете отличие ваших предполагаемых подходов от его воззрений, нам стоит вообще прекратить обсуждать эту тему!
Разумеется, Морав сгущал краски, драматизировал ситуацию, брал на пушку, испытывал на прочность пришельца с далекого и загадочного Востока. Не знаю, как сейчас, но в те благословенные времена гость Гисенского университета (как, впрочем, и едва ли не любого иного научного учреждения в Германии) в возрасте от аспирантского и старше получал два ключа: один от входной двери, а второй – от институтской библиотеки. Пользоваться этими ключами можно было невзирая ни на время суток, ни на праздники и выходные. Ту ночь я и провел в полном одиночестве за чтением обеих книжек Элиаса – «Придворное общество» и «О процессе цивилизации». (Сейчас и та и другая переведены на русский язык, но в те времена у нас мало кто о них слышал, если слышал вообще кто-нибудь.) Понравились они мне не особенно, совпадений с собственными идеями, к счастью, я почти не нашел, и к утру у меня был готов не только краткий конспект Элиаса, но и список из полутора десятков тезисов о том, чем мой взгляд отличался бы от элиасовского.
Вчитываться в мои каракули Мораву поутру явно не хотелось, он ограничился благосклонным выслушиванием устного отчета, придираться к нему не стал, разговаривал куда дружелюбнее, чем накануне, и больше таких проверок никогда не устраивал. В оставшиеся дни он уделил мне много времени, хотя человеком был чрезвычайно занятым и вполне мог передать меня на попечение своим ассистентам. Он познакомил меня с женой и обеими дочерьми, мы вместе ездили на экскурсии по окрестностям, но было понятно, что во время даже самых, казалось бы, непринужденных бесед шел экзамен. Тут-то и стоит помянуть добрым словом международный абонемент Ленинки и новые пост упления ИНИОНа: только благодаря им мне и стали известны многие свежие публикации, знанием которых можно было к месту похвастаться. Впрочем, у меня, видимо, заведомо был бонус, о котором я и не догадывался. Кажется, Морав исходил из презумпции, что гость из Московии не может знать ни «Бранденбургских концертов», ни Изенгеймского алтаря, ни многого иного, относящегося к немецкой и вообще западноевропейской культуре.
Однажды, подавленный в очередной раз мощью немецкой медиевистики, я спросил у Морава (на этот раз отчасти испытывая его самого), не стоит ли мне ограничиться относительно простой ролью транслятора ее идей в российское научное сообщество. Я уверен, что многие немецкие профессора вежливо высказались бы в том смысле, что, пожалуй, именно это и было бы наиболее удачным применением ваших сил и талантов, наш дорогой восточноевропейский друг. Морав жестко ответил, что готов тратить на меня время только при наличии у меня амбиций работать совершенно наравне с немецкими историками, а если у меня таких амбиций нет и не появится в обозримом будущем, нам лучше немедленно расстаться. Он умел ставить цели! Но умел и помочь их достигнуть.
Что только не вместилось в те головокружительные десять дней нашего первого знакомства! Однажды вечером Морав снял трубку домашнего телефона и позвонил Райнхарду Эльце (Reinhard Elze), авторитетнейшему сотруднику института Monumenta Germaniae Historica – Мекки и Медины немецкой медиевистики. Морав справедливо счел Эльце крупнейшим специалистом в Германии по вопросам, меня интересовавшим.
Закончив любезный разговор и отодвинув телефон, Морав объявил мне, что Эльце ждет меня в своем институте завтра ровно в 13 часов. В этом не было ничего удивительного, если не считать того, что знаменитый институт MGH находится в Мюнхене, то есть, по немецким понятиям, на другом конце страны. Это сейчас мне не составляет особого труда кататься по немецким железным дорогам, но тогда, в первые десять дней на Западе, не всегда сразу можно было понять, даже как включить свет в коридоре или открыть дверь лифта. К тому же поездка в другой город представлялась из российской перспективы трудным предприятием, требующим особой организационной подготовки, соответствующего душевного настроя и наличия времени. Путешествие из Гисена в Мюнхен и обратно (с пересадками!) длилось часа четыре в каждую сторону и съело львиную долю моей скромной фольксвагенской стипендии. Тем не менее ровно в 13 часов, затаив дыхание, я переступил священный для каждого медиевиста порог MGH. Сразу после обстоятельной и исключительно полезной аудиенции у Эльце нужно было пускаться в обратный путь. Из достопримечательностей Мюнхена в тот раз я увидел совсем немного. Но поездка того стоила, и именно благодаря ей я пользовался позже редкостной привилегией обращаться с некоторыми вопросами напрямую к самому Эльце, а он на них неизменно отвечал, порой на нескольких страницах, исписанных мелким, аккуратнейшим почерком.
Накануне моего возвращения в Москву супруги Моравы повезли меня на самую яркую экскурсию – в Гейдельберг. Для них этот город обладал особым значением: здесь была alma mater их обоих, здесь они познакомились. Разумеется, первым делом они повели меня на «дорожку философов», с которой открывается чудесный вид на Старый город на противоположном берегу Неккара. Тем солнечным майским днем Гейдельберг внизу был сказочно прекрасен. Вдруг Морав повернулся ко мне и без всякого пафоса произнес:
– Ваш исследовательский проект мне очень нравится. Я готов вас поддержать чем смогу. Считаю совершенно необходимым, чтобы вы снова приехали в мой институт, и притом теперь уже надолго. Пишите заявку, я сделаю все, чтобы ее одобрили.
Экзамен был сдан.
Мораву при нашем с ним первом знакомстве было пятьдесят пять; после я имел возможность часто и помногу общаться с ним на протяжении последующих десяти лет. Всякий раз меня удивляла его способность преображаться. Когда ему хотелось, он мог очаровывать своей светскостью, мог казаться легкомысленным или представать сущим простецом. Но когда речь заходила о серьезном научном вопросе, Морав совершенно менялся. Вот всего минуту назад он выглядел не более чем гостеприимным и не особенно расторопным обывателем. Стоило ему начать рассуждать, его лицо, голос, осанка сами собой становились иными. (Причем рисовки в этом не было никакой.) И вместо сердечного бюргера перед вами оказывался какой-то титан мысли, какой-то полубог, то ли Зевс Олимпийский, то ли Гёте (он становился даже внешне похожим на них обоих сразу). Секрет этого преображения так и остался для меня непостижимым. В те минуты и часы, когда Морав прямо на глазах принимался наводить порядок в хаотичном прошлом и расставлять там вещи по единственно возможным для них местам, я понимал, что внимаю не просто какому-то немецкому профессору, а идеальному типу немецкого профессора, воплощающему все, уже мифологизированные, качества этой особой человеческой породы. Он обладал невероятным кругозором, знал все на свете и умел улавливать связи и закономерности, не различимые для остальных, проще устроенных умов. В его поколении немецких историков были и другие фигуры сопоставимого масштаба – Эрнст Шуберт, например. Правда, в последующих генерациях дело обстоит, кажется, хуже. Впрочем, подождем, пока и нынешним профессорам станет под шестьдесят…