Борис Мессерер - Промельк Беллы
Я пошел в школу, холодную и убогую. Это было начало третьего класса, я абсолютно ничего не понимал, потому что перепрыгнул через класс из другой школы, разная среда, разные дети… Увидев у мальчика за соседней партой книгу, обернутую в бумагу с надписью от руки:
хрест-
ома-
тия,
я решил, что это религиозная книжка. Я не знал, что такое хрестоматия. С ужасом смотрел на незнакомые книжки в ледяном классе, где было сорок человек.
Незабываемым впечатлением остались картины похорон детей, умерших от голода. По главной улице Казани, которая, конечно, носила имя Ленина, шла бесконечная вереница похоронных процессий. Эта вереница двигалась то маленькими группами по четыре-шесть человек, то более крупными – человек до двадцати и с небольшим оркестром, а иногда проезжали грузовики с обтянутыми красным кумачом бортами и черными лентами по краям кузова. Там находилось человек десять, и еще человек десять шли сзади.
Умерших детей несли в маленьких гробиках, которые люди держали внизу на вытянутых руках. (А не так, как мы видим теперь на многолюдных похоронных процессиях – на плечах, да еще когда по восемь человек помогают друг другу в этой скорбной церемонии.) Траурные процессии двигались не посредине улицы, а сбоку, вдоль тротуара. Шли в основном женщины и несли открытые гробики с детскими фарфоровыми личиками, совершенно сохранными, отчего они казались кукольными. Конечно, детские страхи мешали мне вглядываться в эти личики, но их фарфоровая опрятность, какие-то кружавчики вокруг лиц и на головках делали их игрушечными, нестрашными, а люди шли сурово, без слез. Поскольку похоронные процессии двигались нескончаемым потоком и было много красного цвета, да и маленькие оркестры проходили своей чередой, все это казалось мне какой-то демонстрацией. Тех, кто шел, как я, навстречу движению, было гораздо меньше.
Как потом оказалось, мы с Беллой были в эвакуации в Казани в одно время. Воспоминания о Казани всегда жили во мне. Я никогда не стремился их выразить, но строки Беллы о надвигавшейся гибели перевернули мое сознание и заставили сопоставить наши впечатления тех лет. В Казани я страдал от голода, как и она. Я на четыре года старше Беллы, но мои ощущения близки к ее переживаниям.
Дом в Казани я ясно помню. Он был теплый, очень хороший, с хорошей хозяйкой, и там была собака Негри. Главное, что была собака. Я хочу увековечить ее память. Это был доберман-пинчер, удивительная собака, которая меня полюбила. Хозяйка рассказывала, что она просто трепетала у окна, ждала меня и мгновенно узнавала мои шаги. Я ее очень полюбил и с тех пор обожаю собак.
В Казани мы прожили три месяца, а потом вернулись в Куйбышев, потому что мой отец, Асаф Михайлович Мессерер, был тогда художественным руководителем балета Большого театра, который уже начал давать спектакли в этом городе.
Почти весь коллектив театра был размещен в 81-й школе. Это было причудливое существование: классы были перегорожены занавесками, там ютились представители разных театральных профессий. По утрам можно было услышать голоса распевающихся певцов, звуки трубы или скрипки или увидеть балерину на пуантах, которая в коридоре занималась у импровизированного балетного станка, держась за водопроводную трубу. В воздухе царило ощущение какой-то повышенной нервозности, общего возбуждения.
В городе и особенно на рынке было много хулиганов и воров. И ходить туда было небезопасно. Все время распространялись слухи о том, что какой-то актрисе, пришедшей туда за покупками, бритвой сзади разрезали шубу сверху донизу (как говорили тогда, “бритвой пописа́ли!”).
Но даже мое неопытное зрение ребенка улавливало смешные сцены. На рынке у местного фотографа стоял на растяжках коврик, на котором были нарисованы почему-то египетские пирамиды, пальмы в пустыне и сияло солнце. В середине этого коврика была проделана дыра, куда можно было сзади просунуть голову прямо в ушанке, потому что на улице стоял сорокаградусный мороз, и получалось красное от мороза лицо в ушанке на фоне древних пирамид и палящего солнца.
Нескольких ведущих солистов Большого театра разместили в коммунальных квартирах в центре города, недалеко от здания местного театра, где обосновался Большой театр со своим репертуаром. Получили там жилье и мы.
Прямо рядом с нашим домом шло какое-то секретное строительство, и бесконечной вереницей день и ночь туда ехали пустые грузовики, а обратно возвращались, уже наполненные землей. Как потом стало известно, это сооружали бункер для товарища Сталина на случай его переезда в Куйбышев.
Большой театр в эвакуации
Отец проводил в театре все время – кроме того, что он руководил коллективом, у него была возможность ставить балеты как постановщику. 14 декабря 1941 года состоялся первый спектакль “Лебединого озера” – хореография Александра Горского и Асафа Мессерера. Отец был не только постановщиком, но и исполнителем партии Принца. Потом им был поставлен балет “Тщетная предосторожность”[3], где он исполнил главную партию Колена.
Художником обоих спектаклей был Петр Владимирович Вильямс, оказавшийся нашим соседом по коммунальной квартире. В этой квартире, кроме нас с мамой, проживали еще две семьи: Петр Владимирович со своей женой Анусей и знаменитая арфистка Вера Георгиевна Дулова с мужем, певцом Большого театра Александром Батуриным.
Когда я заглядывал к Петру Дмитриевичу, меня все там поражало: он делал эскизы костюмов к спектаклям на длинных-предлинных картонах, причем сразу всех персонажей он писал маслом. Он был замечательный художник, создавший известный портрет Мейерхольда. Может быть, встреча с ним в ранние годы как-то повлияла на мой выбор профессии? Помню эскиз, где был пруд и отражение деревьев в воде… Меня потрясала красота отражения. Так я делал первые шаги в художественном восприятии жизни.
Вильямс был изумительный художник, дивный, тончайший… Я отслужил его памяти. По моей инициативе фрагменты его декораций, вернее, гигантские задники – метров шестнадцать на двадцать – включили в выставку “Художники Большого театра за 225 лет”. Я повесил их в московском Манеже между колонн. И всю жизнь помню его доброту и ласку.
Из той жизни помню еще, как нам после ужасного голода стали присылать американскую свиную тушенку. Мы ели ее со свежим хлебом, отламывая маленькие кусочки, это был праздник жизни. Вот в этой обстановке шли спектакли балетов Большого театра. Жизнь длилась…
Из-за стены целый день слышалась арфа, играла Вера Георгиевна Дулова. Вера Георгиевна – гений арфы, но и ей надо было зарабатывать на жизнь. По вечерам ее приглашали на какой-нибудь номерной завод. Мы видели, как приходили два здоровых мужика, брали арфу на плечи, и золотая арфа плыла под снегом по ночному Куйбышеву. Машин не было, двое работяг несли арфу, Вера Георгиевна шла за ними следом на военный завод, который выпускал снаряды. Когда она приходила, смена не прерывалась, люди продолжали работать, а Дулова своими пухлыми ручками перебирала струны арфы, и над цехом неслась божественная музыка…
Номерные заводы платили большие деньги за концерт, потому что люди там работали круглые сутки, и их надо было как-то умиротворять, поддерживать, ведь они трудились день и ночь, день и ночь, в три смены. Одни спали полночи, вставали, потом другие ложились на эти места, спали и снова вставали к станкам, это была страшная круговерть военной действительности. Не знаю, что играла Вера Георгиевна тогда, но в памяти осталась ее золотая арфа, плывущая по ночному Куйбышеву под снегом, падающим с черного неба, мимо домов с заклеенными крест-накрест окнами…
Сейчас, когда я бываю в поликлинике Союза театральных деятелей, то вспоминаю Веру Георгиевну, потому что там в вестибюле сидит арфистка, которая играет, отвлекая пациентов от мрачных мыслей и звуков бормашины. Особенно эффектно она выглядит во время эпидемий гриппа, так как половина ее лица закрыта марлевой маской. Завладеть ее вниманием мне удалось только репликой, что я хорошо знал Веру Георгиевну Дулову.
Близился конец эвакуации. В начале 1943 года Большой театр и вместе с ним мы возвратились в Москву.
Возвращение в Москву
В конце 1943 года я начал снова ходить в школу, уже московскую. Время было очень тяжелое. Здание плохо отапливалось, классы были переполнены: в маленькую комнату набивалось больше сорока человек. Учителя часто менялись, и мы всегда с неприязнью встречали новые лица.
Но подлинной моей страстью стала игра в футбол, которому я посвящал все свободное время после уроков. В те минуты, которые мы урывали до начала учебного дня или во время перемен, игра вспыхивала с неистовой силой прямо на школьном дворе, хотя по размерам он был значительно меньше футбольного поля. Мяч достать тогда было невозможно, и мы играли или консервной банкой, или клизмой с отрезанным кончиком, или просто тряпкой, в которую заворачивали какие-то мелкие предметы. Но наша наивная детская страсть к игре торжествовала, и мы влетали в класс после звонка безумно разгоряченными и находились всем своим организмом еще в игре, а уже надо было перестраиваться и извлекать квадратный корень из какого-нибудь числа.