Николай Любимов - Неувядаемый цвет. Книга воспоминаний. Том 2
Пророчество Томашевского сбылось с беспощадной точностью. Новый набор в концлагеря объявили в 49-м году, снова посадили посаженного в ежовщину, а потом воевавшего сына Ахматовой, ее отблагодарил за патриотические стихи сначала ЦК в постановлении о журналах «Звезда» и «Ленинград», а потом и «лично товарищ Жданов» в своем докладе, произведении в своем роде единственном, какого история русской общественной мысли не знала со времен своего рождения-. Рано пташечка запела – как бы кошечка не съела…
До войны дважды сидевший в тюрьме, отбывший ссылку и не прописанный в Ленинграде историк русской общественной мысли и русской литературы Иванов-Разумник, наезжая из Царского Села в Петербург, останавливался у Томашевских, чем мог подвести хозяев под неприятности.
В 46-м году почти весь литературный Ленинград отшатнулся от Зощенко и Ахматовой.
Зощенко, вспоминая о своей случайной встрече с бывшим «серапионовым братом» Михаилом Слонимским, говорил:
– Он прошел мимо меня, как астральное тело. А злые языки придумали, будто Михаил Слонимский, столкнувшись с Зощенко и не поздоровавшись с ним, все-таки прошептал:
– Миша! У меня жена и сын…
Томашевский и его семья участили встречи с Зощенко и Ахматовой у себя в квартире.
Простодушный Зощенко иногда звонил им по телефону (он жил в том же доме и в том же подъезде):
– Ирина Николаевна! Можно, я сейчас приду к вам послушать Би-Би-Си?
А тогда за слушание иностранного радио «давали срок». Дочь Бориса Викторовича Зоя ежедневно возила Ахматовой в судочках обед.
В 47-м году Ирина Николаевна приезжала в Москву, чтобы в узком кругу надежных людей собрать для Ахматовой денег.
Когда мы с Борисом Викторовичем заговорили о формализме, я спросил, как он относится к своей «формалистско-опоязовской»[85] молодости.
– От формализма я отошел давно, – ответил Борис Викторович, – Но от меня требуют, чтобы я отрекся от него громогласно, бия себя в грудь, на площади. А я на такие отречения не мастер, как далек мне теперь формализм – это видно по моим работам.
От формализма разговор перешел к Маяковскому, с которым в период «смычки» опоязовцев с лефовцами Томашевский общался и в аудиториях, и в частных домах.
Мне запомнились его слова:
– Маяковский ни во что не верил: ни в чох, ни в сон, ни в революцию. Ему надо было содержать оплывшую жиром нэповскую чету Бриков, ради этого он строчил свои агитационные и рекламные стихи и поэмы – и погубил себя как поэта.
Томашевский был свободен от схоластического педантизма. В мою память вросло его изречение: «Нет текстологии “вообще” – есть текстология данного автора».
Рассказывая о мытарствах, претерпевавшихся пушкинистами, Томашевский признался:
– Можно было бы составить целый список тем, которых нам не дозволено касаться в печати… Ну, например, прихода Пушкина к христианству. А что он от юношеского озорного, неглубокого вольтерьянства пришел к христианству – об этом неопровержимо свидетельствуют и его поздние стихи, и его письма.
Не любитель был Борис Викторович подглядывать в замочную скважину, чем занимаются изучаемые им писатели, и подслушивать их разговоры. Когда я задал ему вопрос, касавшийся семейной жизни Пушкина, он ответил с легким оттенком брезгливости в голосе:
– С такими вопросами вы обращайтесь к другим пушкинистам – меня они не интересуют.
Любимым прозаиком Бориса Викторовича был Достоевский. Сравнивая его с Львом Толстым, он между прочим заметил:
– «Войну и мир» вполне можно себе представить без толстовских отступлений на военно-исторические темы. А попробуйте вынуть из «Братьев Карамазовых» поучения Зосимы – роман сразу пошатнется. Если вынуть беседы Зосимы, тогда для равновесия надо вынуть и «Великого инквизитора». Поучения Зосимы – это не нарост, это одна из тканей живого организма.
Томашевский обладал способностью одной фразой проколоть кого-либо, как булавкой – жука. Вот его приводимый мною дословно отзыв о поэзии Константина Симонова:
– Симонов – поэт для парикмахеров, ставших в армии майорами.
Или – о вступительной статье Д. П. Святополк-Мирского к двухтомному полному собранию стихотворений Баратынского в Большой серии «Библиотеки поэта» (1936):
– Мирский написал статью под одним из любимых лозунгов наших историков литературы; «Классики хорошо делали свое грязное дело».
Томашевский остро и тонко чувствовал искусство перевода. Он осуждал буквалистскую переводческую школу.
Пока Борис Викторович не переехал в Ленинград, я много раз просил у него совета, если что-то у меня в переводе не ладилось. Просил, приходя к нему без предварительного уговора на Пречистенский бульвар (телефона ни у него, ни у меня не было) и отрывая его от занятий, – он выходил ко мне из-за ширмы, за которой стоял его бивуачный письменный столик, – ловя его в Институте, в перерыве между лекциями. И не было случая, чтобы я ушел от Бориса Викторовича, не солоно хлебавши. И ни разу я не заметил на его лице выражения досады на то, что я помешал. Напротив; видно было, что помогать младшим товарищам – это для него удовольствие.
Переводя этюд Анатоля Франса о Верлене, я наткнулся на неясный намек: с Верленом-де приключилось то же, что с «gai compagnon de Vaudevire». Старый перевод, в который я заглянул, света не пролил. Там было сказано, что с Верленом произошло то же, что с «веселым собутыльником Водевира». Напрашивался вывод, что у некоего Водевира был веселый собутыльник, и с Верленом случилось то же, что с загадочным Водевировым собутыльником.
Это уравнение со всеми неизвестными предложил читателю автор перевода, романист Локс.
Инженер по образованию, «русист» по специальности, Томашевский, немного подумав, ответил:
– Ах, это французский поэт пятнадцатого века Баслен!
И тут он мне прочел краткую лекцию о нормандском сукноделе Баслене с его забавными куплетцами, сперва называвшимися в честь его родного края водевирами, потом – водевилями, которые, в свою очередь, дали название комедийкам с куплетами.
Я не удержался от восклицания:
– Как много вы знаете, Борис Викторович!
В голосе Бориса Викторовича, возразившего мне, самый изощренный слух не уловил бы ложной скромности, унижения паче гордости. Он ответил мне серьезно, даже, я бы сказал, строго:
– Напрасно вы так думаете. Я знаю совсем не много. Я только твердо знаю, чего я не знаю, и обычно знаю, где найти то, чего я не знаю…
Ранней весной 42-го года в столовой Союза писателей появился невысокого роста пожилой брюнет с расчесанными на прямой пробор, тронутыми сединой гладкими волосами, с благородно семитическим типом лица. Почему-то он сразу остановил на себе мой взгляд. Увидев, что он подошел к Томашевскому и заговорил с ним, я потом спросил Бориса Викторовича, кто это. Оказалось, что это совсем недавно эвакуировавшийся на самолете из Ленинграда Александр Леонидович Слонимский, сын публициста, ближайшего сотрудника «Вестника Европы» Леонида Зиновьевича Слонимского, племянник историка русской литературы Семена Афанасьевича Венгерова (родного брата его матери, Фаины Афанасьевны) и в предреволюционное время известной переводчицы Зинаиды Афанасьевны Венгеровой (второй жены поэта Минского), старший брат прозаика Михаила Слонимского, автора никем, кроме него самого и его ближайших родственников, не читавшихся и не читаемых, «маловысокохудожественных» произведений, как-то; «Лавровы» и «Фома Клешнев». (Когда мы с Александром Леонидовичем сошлись на короткую ногу, он не скрывал, что презирает брата за холуйство в литературе и в жизни. «Мишу я терпеть не могу!» – запальчиво говорил он.)
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});