Лев Копелев - Хранить вечно
Он скорбно говорил, как вредили боевой работе «упаднические настроения» и недисциплинированность, несдержанность, нездоровые разговоры, неуважение к авторитету командования…
До того дошло, что, например, мог сказать: «Военторг — это самая страшная организация после гестапо», и сказал так прилюдно, даже при поляках, которые как раз в доме были, мы там кино показывали, допускали гражданских лиц. А когда я ему замечание сделал, он только смешки пускал: «Это ж надо понимать шутки, надо иметь чувство юмора». Я ему тогда сказал, что надо иметь чувство партийности, тогда не будешь такие шутки шутковать. А потом он прямо на открытом партийном собрании сказал: «Мы победили не благодаря, а вопреки отделам кадров».
В этом месте внезапно оживился заседатель генерал-майор. Он стал что-то быстро писать, глядя на меня очень сердито. И когда я комментировал показания Забаштанского, напоминая о том, как на прошлом судебном заседании он был дважды уличен во лжи, генерал-майор спросил:
— Вот здесь подполковник говорил про ваши высказывания о военторге, об отделе кадров, вы признаете, что они действительно имели место?
— Да! Это, пожалуй, единственный случай, когда он не солгал. Я действительно так пошутил.
— Пошутил? Вы и сейчас оцениваете это высказывание как шуточки?
Генерал сердился. Он тоже говорил негромко, такой уж тон был задан в этом заседании с самого начала, но в его голосе внятно зазвучал тот привычно зловещий металлический тембр, который отличает речи разгневанных, но сдержанных начальников и уверенных обличителей.
— Конечно, шутки! Возможно, дурацкие и неуместные, но именно шутки, иначе этого расценить нельзя.
— Значит, вы не считаете, что это были вредные, антисоветские высказывания?
— Нет, потому что это были шутки, пусть и неуместные, но направленные против отдельных учреждений, а не против советской власти, это и в «Крокодиле» бывает, высмеиваются отдельные лица и учреждения…
В перерыве адвокат сердито шепнул мне:
— Экую глупость вы ляпнули, ведь этот генерал — начальник Управления кадров МВО. Уж лучше бы вы все отрицали.
Я возразил, что не лгал и лгать не буду. Он раздраженно отмахнулся.
Беляев повторил все то, что говорил раньше. Он был спокойнее, увереннее. Стараясь предупредить неприятные вопросы, он сказал, что, конечно, я, может, спасал немецкое население и спорил с солдатами и офицерами и не так уж много времени, но общее настроение у меня было подавленное, мрачное, и я воздействовал на него, мешал ему и не работал. И поэтому задание в Восточной Пруссии было выполнено не так, как надо.
Нина Михайловна и Георгий говорили мало, их показания в этот раз были скорее благоприятными для меня. Хромушина ответила на несколько вопросов точно, уверенно. Иван подтвердил свои прежние показания. Его ни о чем не спрашивали ни судья, ни прокурор, ни адвокат. Мне это показалось неправильным. Почему адвокат не использует по-настоящему его свидетельство, убедительно разоблачающее и Забаштанского и Беляева, но председательствующий спокойно отвел мои напоминания — ведь все это уже есть в материалах дела… «Если вы хотите напомнить, вы можете использовать свое последнее слово».
Вызвали нового свидетеля, майора, который сменил Беляева в должности начальника школы. Еще перед арестом я слышал о нем от адвоката. Тот считал его своим очень удачным открытием, сокрушительным для основы обвинения.
Молодой майор начал очень резво рассказывать о том, как Беляев запустил хозяйство школы, вывез два, а то и три вагона личных трофеев, в том числе несколько ковров, шкафов и два рояля.
Прокурор перебил его:
— Какое отношение к делу все это имеет?
Майор, поморгав, сказал, что Беляев не заслуживает доверия. Он бросил жену и двух детей в Саратове, сошелся с переводчицей, не платит алиментов и его жена уже трижды писала в Главпур. Он имеет при себе копии писем, они прямо указывают, что Беляев — нечестная личность.
Прокурор спросил: какое отношение эти сплетни имеют к делу? Кто пригласил этого свидетеля?
Адвокат возразил неуверенно, что майора пригласил он, чтобы осветить моральный облик Беляева, главного свидетеля обвинения, поскольку он подвергает сомнению правдивость показаний Беляева, этот свидетель может помочь уяснить, насколько можно ему доверять.
Прокурор сказал брезгливо и решительно, что он дает отвод свидетелю, показания которого не имеют никакого отношения к рассматриваемому делу и только отнимают время у суда. Речь идет о серьезных политических обвинениях. Семейная жизнь свидетелей не может никого интересовать.
Он впервые вмешался активно и решительно; до этого он только задал несколько вопросов, которые показались не слишком существенными. Он спрашивал меня о тысяча девятьсот двадцать девятом годе, о Марке Поляке, спрашивал, что именно меня привлекало в троцкистских лозунгах. Я понимал, что эти вопросы могут быть провокационными, отвечал правду, но очень осторожно, тщательно подбирая слова.
Прокурор слушал внимательно, записывал. Спрашивал он вежливо, настораживали только холодные, непроницаемые глаза за очками и едва уловимые интонации высокомерного пренебрежения. А давая отвод майору, обличителю Беляева, он рассердился или играл рассерженность.
Меня раздражала болтовня сплетника, но всего больше тревожило поведение адвоката, он явно боялся прокурора, говорил с ним заискивающим тоном.
Михаил Аршанский сказал, что знает меня много лет, знает близко, встречались и во время войны, когда мы оба оказались в Москве в январе 1944 года. Он хорошо знает мои настроения и взгляды, они всегда были по-настоящему партийными.
Прокурор спросил, что он может знать о тех настроениях и высказываниях, которые вызвали предъявленные обвинения, ведь он бы на другом фронте.
Миша ответил, что об этом ему подробно рассказали товарищи, бывшие на одном со мною фронте. На основании разговоров с ними, а также на основании всего, что он знает, он убежден, что эти обвинения не только лживы, но и просто абсурдны.
Потом он попросил разрешить ему сказать несколько слов дополнительно.
…Он много раз встречал меня за последние месяцы после оправдания, подробно расспрашивал о деле, о следствии, о жизни в заключении; разговаривал на самые разные темы — политические, литературные, личные. Он считает своим долгом коммуниста, гражданина, советского офицера сказать трибуналу, что на скамье подсудимых вследствие клеветы и нелепого стечения обстоятельств оказался человек…
Тут Миша стал меня хвалить. Но это были не стандартные похвалы наградных листов, некрологов и газетных славословий, а неподдельно живые и добрые слова. У него по-новому звучали и такие привычные понятия, как родина, партия, долг коммуниста и офицера; их обновляли и вовсе непривычные для этого зала обороты речи, и общая интонация, в которой явственна была открытая, бескорыстно правдивая душа. Я не запомнил отдельных выражений потому, что в те минуты очень напрягался, чтобы не заплакать. Миша стоял внизу в проходе между стульями, на которых сидели уже опрошенные свидетели. Он говорил, поглядывая то на судей, то на меня серьезно и печально. Его взгляд и его слова обдавали меня ощущением дружбы, душевной силы и мужества.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});