Хескет Пирсон - Бернард Шоу
— «Перикл», должно быть, разочаровал Джонсона. Он ждал другого от автора «Лира», «Макбета» и «Гамлета». Вот он и высмеял автора «Перикла». Я сейчас окончил пьесу. Когда она увидит свет, публика весьма и весьма разочаруется. Ведь от меня ждут новую «Святую Иоанну», новый «Дом, где разбиваются сердца». Но разве вы из-за этого объявите мне войну?
Неубедительно, но что ж делать, я продолжаю:
— Джонсон написал «Всяк не по-своему»[208], и там вышучиваются дворянские претензии Шекспира и его фамильный герб. В «Стихоплете» досталось уже не только социальным претензиям, но и высокопарному слогу Шекспира.
Свой ответ Шекспир дал в «Троиле и Крессиде». Об этом ответе у современника Шекспира сказано: «Наш собрат Шекспир закатил ему (Джонсону) слабительное, совсем его подкосившее». «Слабительным» этим, разумеется, был Аякс. С одной стороны, Аякс, как вы справедливо заметили, — всего только «театральный болванчик». С другой же стороны, это Джонсон, и только Джонсон.
Он начал новую атаку:
— Чапмен был современником Шекспира. Чапмен был его соперником. Он был и ученый знатный и Гомера переводил. «Державный строй» его белого стиха красноречиво говорит в его пользу. Чапмен — «нудный схоласт»?! Как у вас только язык повернулся сказать такое о создателе Бюсси д’Амбуа?! Чапмен — «не соперник»? А вы в таком случае — не критик! Он умер в нищете. И вам его не жалко? Списывать его после этого со счетов — мало сказать глупо, это жестоко. Да, в литературе он был фигурой!
Я набрал воздуху — и закусил удила:
— Ваша некомпетентность распространяется и ка ваше собственное творчество. Что там елизаветинцы! Вы будто позабыли о том, что в предисловии в пьесе «Великолепный Бэшвилл» некто Бернард Шоу сослался на Чапмена всего только как на «словоохотливого педанта, вроде Лзидора, сквозь строки которого не продерется ни один читатель». В другом месте у вас упомянуты его «галиматья» и его «драчливые герои». Джонсон же у вас фигурирует как зверский педант, а всю братию елизаветинцев и не видно цз-за облепивших их ругательств: они-де и бахвалы, и лгуны, и надувалы, и головорезы, и, конечно же, наемные писаки. Как же у вас хватает смелости вздыхать теперь по «литературной фигуре» Чапмена, который умер в нищете, которого вам жалко и которого поэтому не просто глупо, но и жестоко списывать со счетов?! И это вздыхает человек, назвавший литературное наследие Филдинга и Смоллета «горстью грязи»; собиравшийся даже выкопать Шекспира и забросать его камнями; презиравший умственную оснастку Гомера, Шекспира, Вальтера Скотта. И это вздыхает тот, для кого Теккерей был грязным писакой с раболепным умом; кто был уверен, что доктор Джонсон, как дурак, проболтал всю свою жизнь в таверне, пробавляясь россказнями горе-литераторов; кто нашел, наконец, сходство между Вордсвортом, нашим лучшим после Шекспира поэтом, и Георгом III[209]! Оскар Уайльд умер в полной нищете. Вам было его жалко? Разве это помешало вам, со слов одного только Фрэнка Харриса — первого человека по вранью во всей литературе, — разве это помешало вам утверждать, что Уайльд кончил безнадежным пьяницей и вымогателем и от него как писателя уже нечего было ждать?
Моя память сработала безотказно. Шоу был сражен. Я уж подумал, что он сейчас обратится в бегство. Но нет, не зря он обучался искусству публичного оратора. Не успел я перевести дыхания — он уже перешел в наступление:
— Когда я поставил себе целью покончить с поклонением барду раз и навсегда, я боролся с помощью таких нечистоплотных приемов, что человек, вооруженный одной-двумя цитатами, может без труда сбить меня с ног. Но я все-таки ухитрился пошатнуть идол, водруженный Кольриджем, Лэмом и Суинберном. И это отнюдь еще не доказывает, что под соперником в сонетах подразумевается Джонсон…
Я в жизни не утверждал ничего подобного, но это обвинение слышал не впервые. Раньше я горячо отрицал свою вину. Теперь смирился. Спор исчерпал себя. Передо мной сидел девяностолетний старец, и я, наконец, сообразил, что, доживи я хотя бы до семидесяти, мне бы уже ни о чем не хотелось спорить. Да и сил бы на это не хватило.
СЛУЧАЙ С ИРВИНГОМ
В другой раз я посетил Шоу в субботу 18 января 1947 года. Однофамилец Джи-Би-Эс — актер Себастьян Шоу — вознамерился организовать театр, репертуар которого составили бы пьесы Шоу, и упросил меня привезти его в Эйот-Сент-Лоренс, на поклон к великому драматургу. День выдался прекрасный. Джи-Би-Эс встретил нас в саду, где прогуливался, опираясь на палку. Он угостил нас чаем и двухчасовой беседой.
Чуть ли не с места в карьер он спросил моего спутника, известно ли тому имя режиссера, сделавшего радиопостановку «Чернокожей девушки в поисках бога». Нет, мой спутник не знал его. «Тогда потрудитесь узнать, кто это был, — сказал Джи-Би-Эс, — и передайте ему, что меня бесит, когда начало моих произведений переносят в конец!»
Когда разговор добрел до репертуарного театра, Шоу ополчился против компании «Актеров Макдона» и объявил, что давно пора позаботиться о постоянном «театре Шоу»: «Он нужен не меньше, чем театр Шекспира или Гилберта и Салливена». Шоу пришел в возбуждение, делясь впечатлениями о кинофильме «Цезарь и Клеопатра», просил меня порадовать его, старика, Цезарем на сцене. Польщенный комплиментом, я пожалел, что Шоу не подумал об этом лет пятнадцать назад, когда я еще был актером.
Шоу заговорил о Барри Салливене и описал нам его стиль, прочитав по строчке из «Гамлета», «Макбета» и «Ричарда III» — так, как, по его воспоминаниям, читал Салливен. Шоу убеждал нас, что Салливен был последним актером «сверхчеловеческой школы»: он был исполнен величия, был существом с другой планеты, без него на английской сцене не на что стало смотреть.
После деловых переговоров между Шоу-драматургом и Шоу-артистом я обмолвился, что, наконец, решил приступить к биографии Диккенса. Джи-Би-Эс, по-видимому, был обрадован этой новостью и повелел мне сосредоточить все свое внимание на истории с Эллен Тернан. «Мое внимание, — парировал я, — должно быть приковано к Чарльзу Диккенсу, а Эллен Тернан я определю место, соответствующее ее действительно немаловажной роли в жизни и творчестве Диккенса».
Я спросил у Шоу, не осталось ли у него писем от Кэт Перуджини, дочери Диккенса.
— Нет, незадолго до своей кончины она потребовала вернуть ей все письма, а когда я попросил объяснить мне причину, она ответила: ей неприятна мысль, что после моей смерти эти письма будет читать кто-нибудь еще. Она особенно опасалась придания огласке истории с Генри Ирвингом, которая случилась у них за обедом и которую она мне подробно описала.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});