Арсений Замостьянов - Гаврила Державин: Падал я, вставал в мой век...
К концу 1840-х — когда любители словесности «канонизировали» Пушкина — ещё явственнее стало казаться, что Державин устарел.
Ну а потом «порвалась цепь великая», начался предреволюционный раскол. Яков Карлович Грот (1812–1893) десятилетия работал над девятитомным собранием сочинений Державина — это был первый образец академического издания в русской науке. Какие там комментарии, как точен набросок историко-литературного контекста каждой оды! Грот создаёт дотошное биографическое исследование — «Жизнь Державина». Ни один русский писатель к тому времени подобной чести не удостоился, да и в XX веке у классиков русской литературы не нашлось такого же преданного и трудолюбивого исследователя. Между тем прогрессивная критика бранила Державина всё резче, а читатели подзабывали «певца Фелицы».
Кампания нападок началась после 1860-го, когда вышли в свет «Записки» Державина. О мемуарах поэта ходило немало слухов. А тут Пётр Иванович Бартенев — историк, прирождённый архивист — взял да и издал с некоторыми купюрами «Записки», снабдив их собственными примечаниями. И оказалось, что реальный Гаврила Романович не соответствует представлениям 1860-х годов о чести, благородстве, общественном благе, поборником которого в прежние времена называл Державина Рылеев. «В Державине стали отрицать всякое достоинство: его бранили в журналах и учебниках, бранили с профессорских кафедр», — вспоминал Грот.
«Трудно найти образованного человека, который бы о поэтическом даровании Державина не имел наклонности думать, что это <…> кропотливая бездарность, сперва вызванная каким-нибудь неразумным случаем, а потом находившая поощрение на новые подвиги в неразборчивости и некоторых других условиях тогдашнего времени», — писал анонимный рецензент в «Библиотеке для чтения». Но одного клейма ему оказалось маловато, он вошёл во вкус: «Не простой бездарности, но — и замечательной нравственной пустоты и даже значительной ограниченности умственных способностей». «Державин делал дела точно так же, как писал оды, — неуклюже, шероховато, бессвязно, напряжённо до тупости, растянуто до бессмыслия».
Кому надо — все знали, что рецензию эту написал главный редактор журнала Алексей Писемский.
Не менее суров был приговор журнала братьев Достоевских «Время». «…Пошлым образом осмеял человека, в лице которого восходила заря будущего России — пробуждалась русская мысль и, встряхнув с себя веками навеянный гнёт рутинных понятий и привычек, взглянула на события, проходившие перед ней, взглядом глубоким, свободным и отрадным», — бушевал журналист Дмитрий Маслов. Речь идёт, разумеется, о державинской оценке Радищева.
Оценка Чернышевского отличалась аналитической сдержанностью, но рецензию на «Записки» он назвал ёмко: «Прадедовские нравы». Нашлись у Державина и защитники: Аполлон Григорьев, Алексей Хомяков. Последний восхищался «Записками», всецело сочувствовал Державину в его борьбе с либеральными друзьями императора Александра. Но голоса защитников трудно было различить в хоре сокрушителей.
Устарел Державин?
Но он никогда не устаревал для того же Достоевского, который на собрании петрашевцев с гневным пафосом декламировал «Властителям и судиям». Не просто декламировал, а защищал Державина! Дело было в кружке поэта С. Ф. Дурова. Речь зашла о Державине — и «кто-то заявил, что видит в нём скорее напыщенного ритора и низкопоклонного панегириста, чем великого поэта. При этом Ф. М. Достоевский вскочил как ужаленный и закричал: „Как? Да разве у Державина не было поэтических, вдохновенных порывов? Вот это разве не высокая поэзия?“ И — зазвучало: „Восстал Всевышний Бог да судит…“».
Не устаревал для академика Я. К. Грота, который выпустил первое в России подлинно академическое собрание сочинений — и это было собрание сочинений Державина.
Для Марины Цветаевой, которая возродила в XX веке яростную, никакой грамматике неподвластную эмоциональность Державина. Знак цветаевского преклонения перед поэтом XVIII века — в следующих строках одного очень личного письма: «Хотите — меняться? Мне до зарезу нужен полный Державин, — хотите взамен моё нефритовое кольцо (жука), оно — счастливое и в нём вся мудрость Китая. Или — на что бы Вы, вообще, обменялись? Назовите породу вещи, а я соображу. Я бы Вам не предлагала, если бы Вы очень его любили, а я его — очень люблю. Есть у меня и чудное ожерелье богемского хрусталя, — вдвое или втрое крупнее Вашего. Раз Вы эти вещи — любите» (О. А. Мочаловой, декабрь 1940 года).
Для многих «архаистов-новаторов» в поэзии XX века, первым из которых был, пожалуй, Владислав Ходасевич, написавший классическую книгу о Державине, а в стихах говоривший о своём «косноязычье» — несомненно, державинского происхождения.
Для Владимира Солоухина, которого изумляли богоискательские прозрения старорежимного поэта.
Для Иосифа Бродского, который не только ставил Державина выше Пушкина, но и попытался повторить (почему-то не вполне точно) форму «Снигиря» в оде «На смерть Жукова». Тут, конечно, важен не только прихотливый рисунок строфы, но и тема. Правда, Державин был другом Суворова, а Бродский мог судить о Жукове по слухам и пересудам. Бродский не был посвящён в тайны кремлёвского двора, но эффектно имитировал образ всезнающего придворного поэта. Нобелевского лауреата вряд ли устраивали политические воззрения действительного тайного советника, восхищал его державинский стих — непричёсанный, порывистый и вместе с тем имперский, монументальный.
Словом, поэты Державина не забывали никогда: к нему в XX веке в стихах обращались Мандельштам, Северянин, Вс. Рождественский, Шенгели, Антокольский, Самойлов, Чухонцев, Вознесенский, Минералов, Новиков, Евтушенко, Кибиров, Кушнер…
Ревизия так называемых «авторитарных ценностей», проходящая в нашем обществе в последние полтора десятилетия, коснулась и истории литературы — едва ли не в первую очередь. Нынче литература перестала интересовать исследователей в перспективе служения государству, народу, прогрессу. При этом подчас игнорируется или априорно признаётся недостойной серьёзного исследования социальная составляющая творчества — а ведь это один из самых цветущих садов русской литературы! Обделяет себя тот, кто не замечает глубинной связи с государственной идеологией русской литературы XVIII века, когда в поэзии господствовала не идея свободы, а идея светского просвещения, то есть посильного служения поэзии на благо государства и общества.
Этот принцип был ключевым для мировоззрения многих литераторов того времени, и если сейчас кому-то эта эстетика кажется ущербной, всё равно она заслуживает столь же внимательного изучения, как и поэтическое творчество её апологетов. Необходимым наполнением поэзии был образ героя, служащий читателям примером различных добродетелей, иерархия которых диктовалась и авторским стилем того или иного поэта, и исторической целесообразностью. Необходимо добавить, что сложившаяся в то время национальная, а по-русски говоря — всенародная идея, вобравшая в себя, кроме литературных, целый ряд иных образов церковного и светского происхождения, способствовала утверждению в России XVIII века великой культуры, науки, армии; развитию промышленности и сельского хозяйства. Образы героев в поэзии, по выражению Д. Д. Благого, воплощали «национально-исторический подвиг». Национальный герой, отражение государственной идеологии в поэзии, историзм русской поэзии — вот позиции, интересующие нас с течением времени всё сильнее. И потому без Державина (как и без Суворова, Потёмкина, Кутузова) нам никуда.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});