Карл Отто Конради - Гёте. Жизнь и творчество. Т. I. Половина жизни
Чтобы произвести такое впечатление, потребовалось отретушировать имевшийся документальный материал. Были смягчены все личные суждения, слишком открыто проливавшие свет на былой жизненный кризис. Если изначально вырисовывалось лишь постепенное восприятие новых идей и если в ранних материалах лишь неуверенно говорилось о впечатлениях в новых для поэта сферах жизни и искусства, то в «Итальянском путешествии» доминирует всеобщий контекст, из которого логично и убедительно вычленяются взаимосвязи, порожденные более поздними заключе–467
ниями — хотя в действительности то были робкие догадки. Вот кое–какие примеры: в «Дневнике путешествия» Гёте, посетив ботанический сад в Падуе, то есть в самом начале путешествия, 27 сентября 1786 года, мог написать лишь следующее: «Вновь обрел прекрасные подтверждения моих ботанических идей. Конечно, дело продвинется, и я проникну еще дальше. Странно лишь, и порой меня это даже пугает, что в меня так многое как бы вторгается, от чего я не в силах отделаться, и моя личность подобна снежному кому, и порой думаешь, что голова не в силах ни понять всего этого, ни вытерпеть, а все же идет какое–то развитие изнутри наружу, и я не могу жить без этого».
В «Итальянском путешествии», также под датой 27 сентября, высказана идея, которая в действительности созрела у Гёте лишь позже: «Ботанический сад тем милее и приятнее на вид (по сравнению со зданием университета) […]. Здесь, в окружающем меня многообразии, все больше пробуждается мысль, что, возможно, все растения развивались из одного, первоначального. Лишь исходя из этого принципа станет возможным действительно определить пол и вид растения, что, по моему разумению, сейчас делают весьма произвольно. На этом месте я, однако, застрял со своей ботанической философией и еще не понимаю, как мне распутаться в ней. Глубина и ширь этого предмета представляются мне абсолютно одинаковыми».
В «Итальянском путешествии» изъяты или же ослаблены свидетельства, позволяющие понять драматическую подоплеку того давнего бегства, всю глубину кризиса, нараставшую напряженность в отношениях с Шарлоттой фон Штейн. «Что ты болела, болела по моей вине, мне столь сжимает сердце — я и передать тебе не могу. Прости меня, я сам ведь боролся между жизнью и смертью, и ни один язык не повернется произнести, что во мне творилось, лишь это крушение вернуло меня назад, к себе самому» (23 декабря 1786 г.). «Какова была жизнь в последние годы, так я себе желал бы скорее смерти, и ведь сейчас, на расстоянии, я для тебя больше значу, нежели значил тогда» (8 июня 1787 г.). «У меня лишь одна жизнь, ее я теперь всю поставил на карту — и еще и сейчас играю ею. Если мои душа и тело будут спасены, если моя натура, дух, мое счастье одолеют этот кризис, я возмещу тебе тысячекратно все, что удастся еще возместить. А погибну я, так погибну, я и так ни на что уже не годился» (20 января 1787 г.).
468
Но что касается письменных свидетельств, относящихся к итальянскому путешествию и использованных в повествовании о нем, следует помнить, что они отнюдь не рассказывают о былом и о настоящем непосредственно и откровенно, отнюдь не стремятся к объективности и ясности. Все эти страницы написаны рукой Гёте, и, когда бы он ни передавал свои собственные слова, это превращается обязательно в интерпретацию его высказываний, не больше. Мы везде сталкиваемся с «перетолкованным» Гёте, который и пытался объяснить читателям свое положение, свои поступки, и добивался встречного понимания. Сюда же примешивались и сторонние соображения, иные интересы, мысли, пришедшие на ум дополнительно. От случая к случаю поэт считал уместным инсценировать, сочинять диалоги — а не то и умалчивал кое о чем преднамеренно. Тем труднее разобраться в истинных причинах его бегства и оценить итоги пребывания в Италии. Тут и самые убедительные суждения все равно остаются интерпретациями, основывающимися на документах, которые уже перетолковал сам автор, предлагая «авторскую интерпретацию» собственной личности. Правда, в принципе это замечание можно отнести ко всем автобиографическим свидетельствам. Однако в отношении итальянского путешествия Гёте все обстоит особенно сложно, поскольку готовился он к нему в полной тайне, а впоследствии сам же Гёте — главное действующее лицо побега — так и не смог дать связных, логичных объяснений о причинах своей поездки и о ее итогах.
Уже современники Гёте (причем не только в одном этом случае) постоянно испытывали затруднения, пытаясь понять его характер. Сколько ни писал он, в том числе и о себе самом, — он так и не поведал, что же за человек он на самом деле. Всю жизнь преследовало его ощущение, что по сути своей он одинок, и этим объясняется его постоянное желание искать одиночества. К старости он прямо–таки виртуозно овладел искусством оставаться нераспознанным, как бы скрываясь за непрестанно меняющимися масками. Всех, кто встречался с ним или жил бок о бок, не раз сбивало с толку это, и на сей счет есть свидетельства, подтверждающие такую его особенность — в любую пору его жизни. «Нрав его для меня загадка; и как разгадать его, не знаю», — писала Каролина Гердер мужу 14 ноября 1788 года; ей же не поддающийся расшифровке поэт казался «почти что хамелеоном» (18 августа
469
1788 г.). Сам Гёте еще за много лет до этого признавался: «Мой бог, кому я всегда хранил верность, щедро одарил меня умением таиться, ведь судьба моя совершенно неведома другим людям, они не способны ни увидеть ее, ни услышать» (Лафатеру, 8 октября 1779 г.). За несколько месяцев до его исчезновения из Карлсбада Шарлотта фон Штейн писала: «Гёте живет своими размышлениями, но он никогда ими не делится […]. Жаль мне бедного Гёте: кому хорошо на душе, тот говорит вслух» (письмо Кнебелю от 10 мая 1786 г.). Много же лет спустя, покинутая, разочарованная в своем некогда близком друге, она писала, выражая, впрочем, и мнение остальных: «Гёте появляется лишь изредка, и вокруг него всегда что–то — не то облако, не то туман, не то сияние, из–за чего невозможно проникнуть в его внутреннюю атмосферу» (в письме Кнебелю от 12 февраля 1814 г.).
Кризис 1786 года и исцеление беглеца с севера
Гёте выражался высокопарно, как только речь заходила о поездке в Италию. При этом он считал, что здесь лучше всего пользоваться такими понятиями, как «воскресение», «второе рождение». Не забудем, что Гёте всегда был склонен к преувеличениям, когда желал объяснить, что для него важнее всего. Кто говорил о втором рождении, кто вслед за пиетистами имел в виду под этим радикальное нравственное обновление, изменение, прозрение истины (хотя и в XVIII веке это понятие уже высмеивали — настолько оно стерлось от чрезмерного употребления), тот поступал так потому, что предшествовавший жизненный этап вызывал, должно быть, глубокие сомнения. Когда заговаривают о воскресении, значит, была смерть или хотя бы смертельный кризис. «Я сам боролся между жизнью и смертью», — признался беглец покинутой им Шарлотте (23 декабря 1786 г.) вскоре после того, как 20 декабря заявлял: «Второе рождение, преображающее меня изнутри, продолжает совершаться; я ведь и собирался здесь кое–чему научиться, но никак не ожидал, что понадобится уйти так далеко назад, к азам, к основам». Подобно пиетистам, связывавшим нравственное воскресение или исправление с определенной датой, путешествующий поэт считал днем своего «второго рождения» день приезда в Рим, куда он стремился, не решаясь о том писать в Веймар, пока все не удалось.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});