Лев Копелев - Хранить вечно
— Ну как?
— Отпустите еще! Не собираюсь же я удирать!
— Разговорчики! — Щелчок. — Вот так! Свободнее нельзя. А если будете применять усилия, они сами теснее возьмутся.
Во дворе обыкновенная полуторка. Забраться я, разумеется, не могу. Лейтенант угрюмо размышляет. Потом озарение, солдат приносит табуретку. Откидывает борт, меня поддерживают с двух сторон. Забираюсь на табуретку, потом ступаю выше. Как на эшафот. Сел спиной к кабине.
— Не прислоняйтесь! Браслеты сожмутся!
Один из конвоиров рядом, другой напротив. Лейтенант сел к водителю.
Поехали…
Гляжу назад. Прощаюсь. Назад откатываются мутно-розовая аркада метро «Кропоткинская», нахохлившийся чугунный Гоголь, Арбат, темный столпник Тимирязев… Все откатывается назад, назад в только что — вот-вот — мигнувшее мгновенье, во вчера, когда еще ходил, куда хотел, когда мог прийти домой. Вижу дома, в которых живут знакомые и незнакомыме «вольные» — вольные люди! Они и не знают, как они счастливы… Бульвары: серая пряжа деревьев и кустов чернеет — уже смеркается, — разматывается назад, назад.
Пушкин потупился над головой конвоира, темнолицего, раскосого — казах, должно быть, — равнодушного. Голоса людей, гудки, шумы машин. Все назад, назад…
На повороте толчок откидывает к стене. И сразу щелчок, железная боль стискивает запястья. Не могу удержать кряхтенья, стона.
Конвоир, который рядом, белобрысый, безбровый, сердито испуган:
— Ты чего? Чего?
— Наручники зажало. Отпусти.
— Нельзя. Ключ у лейтенанта. Молчи! Терпи! Скоро приедем.
Боль вгрызается вверх до локтя. Боюсь пошевельнуться, судорожно напрягаю ногу… Опять поворот. Слава Богу, без толчка, и, кажется, боль чуть слабее, но правая кисть затекает.
— Сидите аккуратно. Вам же лучше.
Въехали на улицу Чехова. Значит, в Бутырки. Хорошо! Теперь уже недалеко. Остановились. Должно быть, пробка или стоянка троллейбуса. Пьяный в черном треухе пытается лезть.
— Подвезите, солдаты… Мне на Савеловский.
Оба конвоира вскочили, отдирают его руки от борта.
— Нельзя… Нельзя.
— А чего нельзя? Порожняк же… Ага, арестованного везете. Еврей. Это хорошо, значит, их тоже арестовывают.
Он тяжело спрыгнул. Еще что-то галдит вслед. Какой проницательный. Под надвинутой шапкой угадал. По носу? По гримасе боли?
Наконец заворачиваем. Опять толчок и новый зажим наручников. Кусаю губы.
Медленно вкатываемся в знакомый серый двор. Второй двор. Затылком, через кабину чую приближение тех самых высоких дверей, темного портала. Слышу, как лейтенант выходит. Кричу:
— Снимите наручники! Ведь калечите!
— Ладно, ладно, уже приехали.
— Сними наручники! — Ору яростно, до визга. — Палач!.. твою мать. Палач, будь ты проклят!
Конвоиры молчат. Лейтенант поворачивается. Тупо смотрит.
— Разговорчики! За такие выражения знаете что?
Но он не злился, он уже выполнил задание, доставил арестованного и теперь был в «чужом хозяйстве». Легко, одним прыжком забрался в кузов. Спортсмен. Расщелкивает. Вытягиваю руки. Боль тупеет, медленно сползает вниз от локтей, пульсируя саднит в запястьях. Правой кисти почти не чувствую, затекла и кажется подушечно опухшей. Начинает покалывать. Шевелю пальцами. Слушаются.
— Ну вот. А кричать, выражаться не положено. Мы действуем по инструкции. А вы — «палач»… Конвой надо уважать.
Гляжу в безмятежно светлые, серьезные глаза лейтенанта, и мерещится, что где-то там на глубине, на самых донцах этих глаз или еще глубже теплится не мысль, нет, а просто обида или жалость. Но все-таки не злоба.
— Уважать?! Уважать нельзя по инструкции. Уважение надо заслужить, лейтенант. Вы еще молодой человек. Я старше вас по годам и по званию. А вы меня так мучите. Не может быть в советской стране такой инструкции, чтоб мучить.
— Ладно! Ладно! Разговорчики — не положено! Давайте, проходите!
И я прошел в знакомый бутырский «вокзал». И смотрители, кажется, знакомые. И опять Бутырки — избавление; после холодного подвала, после стыдной пытки браслетами.
«Санаторий Бутюр». И теперь я знаю все, что будет дальше, привычный, будничный порядок: шмон — баня — камера — поверка — оправка — пайка — сахарок и кипяток — прогулка. Разговоры: судьбы и судьбы. Книжки — передачи — шахматы — козел — баланда… Опять и опять разговоры и судьбы. Вечерняя каша. Вечерняя поверка. И ожидание… Ожидание. Ночами и днями ожидание…
В бутырской приемной канцелярии, где заполняют карточки новоприбывших, серолицый капитан сказал:
— Повторный? Был оправдательный приговор? Ну, значит, ошиблись! Поправят!
Он не злорадствовал и, видимо, не был ни ожесточенным, ни фанатично-истовым тюремщиком. Я вспомнил прокурора Мишу: «58-ю нужно дожимать». Оправдание было аномалией, вывихом естественного порядка. Бутырский капитан испытывал простое удовлетворение. Вывих вправят.
— А я верю, что буду опять оправдан!
— Ну что ж, верьте, верьте…
Бокс рядом с тем, из которого выходил на волю. Сколько же времени прошло? 72 или 73 дня. И словно бы только вчера. И словно в другой жизни.
Интермедия кончилась.
Часть седьмая.
ТОРЖЕСТВО ПРАВОСУДИЯ
Глава тридцать пятая.
Опять Бутырки. Опять трибунал
После бани меня повели в новый спецкорпус. Бело-синие стены, синие металлические лестницы, синие «палубные» галереи с железными перилами и синие железные сетки между этажами. В большой каптерке выдали не только матрац и кружку, но еще и одеяло, постельное белье и даже нательное: Бутырки стали богаче.
Камера небольшая, три отдельные койки, окно под самым потолком, мутные стекла, направленные на металлические сетки и хитрые створчатые форточки, — едва-едва можно увидеть полоску неба, — пол из прессованной древесной массы, гладкий, глянцевый.
С койки слева поднялась голова, замотанная полотенцем:
— Пошальства… Папирос ест?… Табак? Курит?… Битте, пошальста…
Услышав в ответ немецкую речь и увидев пачку папирос, спрашивавший торопливо выбрался из-под одеяла, снял полотенце-чалму и, придерживая кальсоны, представился:
— Доктор-инженер Курт П., конструктор ракетных двигателей «Фау-2». Очень приятно. Наконец-то образованный человек. Я уже месяц не слышу немецкой речи. И не помню, когда курил. Здесь вот ваш солдат, он служил в армии Власова… Очень примитивный субъект… Меня арестовали, хотя я не был членом национал-социалистической партии… Нет, никогда. Я всегда чурался политики… До переворота я голосовал за государственную партию Штреземана. Я знал ее кандидатов — деловые, порядочные люди, хорошие немцы, трезвые головы… Господин следователь сказал мне, что я военный преступник, потому что участвовал в производстве оружия, которым убивали женщин и детей… Это, конечно, ужасно. Но ведь это была война. Ваши союзники тоже бомбили немецкие города. Вы знаете, что такое бомбовые ковры? Гамбург, Кельн, Дюссельдорф, Берлин, Эссен, Дрезден… Этих городов больше нет. И там тоже были женщины и дети. Но разве моих английских и американских коллег-инженеров, которые конструировали гигантские бомбы и эти «летающие крепости» считают военными преступниками?… Да-да, конечно, Гитлер был негодяй. Я это всегда знал. Маньяк! Безумец! Гениальный оратор, великий организатор, но безумец — айн нарр! И, конечно, злодей, порождение сатаны. Но ведь он был полновластным тираном, а мы — маленькие люди — могли только подчиняться приказам, либо погибнуть, страшно погибнуть. Вы знаете, что такое гестапо?… А я инженер. Я должен выполнять указания начальства, дирекции. Я конструировал двигатели. Признаюсь, я любил свою работу, это было увлекательно — шпанненд! Но я ведь не единственный конструктор, это была работа большого отряда инженеров… Теперь такие работы никто не делает в одиночку, как при дедушке Круппе, как некогда старики Даймлер или Дизель, Я делал свое дело на своем узком участке. Делал добросовестно. А как же я мог поступать иначе? Саботировать? Но любой саботаж был бы обнаружен в тот же день, и мне отрубили бы голову. Никому никакой пользы, а моей семье вечное горе. У меня жена, трое детей… Старшая дочь замужем и уже, кажется, вдова — зять пропал без вести на Востоке. Младшая дочь и сын еще в гимназии, едва удалось их спасти от тотальной мобилизации в зенитчики или фольксштурм. Эти звери у нас не щадили даже собственных детей… Конечно, я всегда работал добросовестно. Ведь я немецкий инженер. Господин следователь говорит, что у вас в России всегда уважали немецкую технику, немецких инженеров. Я не могу работать иначе как отлично и только в полную силу. И у вас я так же буду работать. Я это сказал господину следователю… Он очень корректен, господин полковник, отлично говорит по-немецки, а помощник у него капитан, вполне образованный молодой человек, видимо тоже инженер. Тоже вполне корректен. Нет, я не могу пожаловаться. Я был приятно поражен. Наша пропаганда так пугала, столько ужасов распространяла о русских зверствах… В первые дни были, конечно, эксцессы, многие женщины пострадали… Но я все понимаю: солдаты, ожесточенные войной… потом эти азиаты, монголы. Впрочем, и среди ваших есть еще примитивные, грубые парни. И у нас ведь таких немало. Мне рассказывали про СС — это же были дикие звери… Но после ареста все со мною корректны. Правда угрожали, и теперь вот говорят, что судить будут по каким-то новым нюрнбергским законам, так же, как Круппа, Геринга, Гесса. Но это уж совсем несправедливо, ведь они были властителями, а я скромный инженер; они распоряжались, а я только выполнял некоторые мелкие пункты их распоряжений. Почему же меня судить так же, как их?
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});