Валерий Михайлов - Боратынский
Это стихотворение, наверное, показалось прогрессистам XIX века просто-напросто смешным, — только теперь, спустя два столетия, оно явлено во всей своей пророческой силе.
Чем похваляется возомнивший себя богом «материалист», — спрашивал себя и читателя поэт, — если по сути своей человек лишь только недоносок, «бедный дух, ничтожный дух! — но не житель Эмпирея»?.. Средь горечей, страхов, скорбей этому жалкому духу почти не осталось надежды на спасение, хотя он ещё слабо слышит «арф небесных отголосок». Однако глаза ему застилает мгла — сумерки сознания, и скоротечное существование того и гляди канет в «бессмысленную вечность»…
Судьбой последнего поэта на земле пронизана вся книга «Сумерки»: от стихотворения к стихотворению — до предельных глубин бытия, человеческой души, мировой истории — доходит, разворачиваясь, этот поразительный по безоглядной правдивости и самоотверженному мужеству монолог.
В восьмистишии «Мудрецу» Боратынский печально усмехается над самим собой — над своим наивным желанием тишины и покоя:
Тщетно, меж бурною жизнью и хладною смертью, философ,Хочешь ты пристань найти, имя даёшь ей: покой.Нам, из ничтожества вызванным творчества словом тревожным,Жизнь для волненья дана: жизнь и волненье одно.Тот, кого миновали общие смуты, заботуСам вымышляет себе: лиру, палитру, резец;Мира невежда, младенец, как будто закон его чуя,Первым стенаньем качать нудит свою колыбель!
(1840)С той же горечью он свидетельствует о непомерном для земного человека даре мысли, которому он сам сызмалу поклонялся и, несмотря на всю обретённую скорбь познания, остался верен до конца:
Всё мысль да мысль! Художник бедный слова!О жрец её! тебе забвенья нет;Всё тут, да тут и человек, и свет,И смерть, и жизнь, и правда без покрова.Резец, орган, кисть! счастлив, кто влекомК ним чувственным, за грань их не ступая!Есть хмель ему на празднике мирском!Но пред тобой, как пред нагим мечом,Мысль, острый луч! бледнеет жизнь земная.
(1840)Образ последнего поэта — символ заблудшей человеческой души в обездушенном мире. Разумеется, он не во всём совпадает с личностью самого его создателя, но несомненно и другое: этот образ во многом отражает внутренний мир Боратынского, глубину его сознания, чувства и мысли. Явления ли «внешней» жизни пробуждают воображение поэта или же напряжённое внутреннее переживание вызывает в нём видения, — но в них неизменно присутствует этот сквозной образ. Он позволяет Боратынскому с безусловной правдивостью осознать и выразить свою душу.
Не столь существенно, видел ли он когда-нибудь въяве слепого нищего, поющего перед толпой, или же всё это пригрезилось ему, — а важно то, что в этом бедном безымянном певце он разглядел и последнего поэта, и самого себя:
Что за звуки? мимоходомТы поёшь перед народом,Старец нищий и слепой!И, как псов враждебных стая,Чернь тебя обстала злая,Издеваясь над тобой.
А с тобой издавна тесенБыл союз Камены песен,И беседовал ты с ней,Безыменной, роковою,С дня, как в первый раз тобоюБыл услышан соловей!
Бедный старец! слышу чувствоВ сильной песне… Но искусство…Старцев старее оно:Эти радости, печали, —Музыкальные скрижалиВыражают их давно!
Опрокинь же свой треножник!Ты избранник, не художник!Попеченья гений твойДа отложит в здешнем мире:Там, быть может, в горнем клиреЗвучен будет голос твой!
(1841)Горний клир — это небеса, это песнь Богу.
Не о себе ли и пророчит поэт?..
Во всём своём творчестве Боратынский будто бы уклонялся от прямого разговора о Боге. Крайне редко обращался к теме веры и неверия… Исследователями обычно приписывается поэту «христианский скептицизм». Однако в книге «Сумерки», при всей её душевной мгле и при всей безнадёжности её тона, то там, то сям, где искрами, а где и языком пламени вырывается из глубин тот потаённый религиозный огонь, что так редко выказывал в своём творчестве поэт.
Всем известно: Бог есть любовь. Боратынский не говорит этого напрямую, у него только намёк на то — в обращении к другу:
<…> Вам приношу я песнопенья,Где отразилась жизнь моя:Исполнена тоски глубокой,Противоречий, слепоты,И между тем любви высокой,Любви, добра и красоты.
(«Князю Петру Андреевичу Вяземскому»)Монах, уходя в пустынь, даёт обет безмолвия, обретая потом дар пророка. У поэта — пустынь в миру:
<…> И один я пью отныне!Не в людском шуму, пророкВ немотству́ющей пустынеОбретает свет высок!<…>
Сама ветхозаветная архаика библейского слога сгущается в поздних стихах Боратынского, как никогда ранее: «Ещё как патриарх не древен я; моей / Главы не умастил таинственный елей: / Непосвящённых рук бездарно возложенье! /И я даю тебе моё благословенье / Во знаменье ином <…>»; «юдольный мир»; «благословен святое возвестивший» и т. д. Сквозь языческую мглу Античности, явившей миру первого поэта, высвечивается дух единобожия, спасительной для последнего поэта силы веры:
Влага Стикса закалилаДикой силы полноту,И кипящего АхиллаБою древнему явилаУязвимым лишь в пяту.
Обречён борьбе верховной,Ты ли, долею своейРавен с ним, боец духовной,Сын купели новых дней?
Омовен её водою,Знай, страданью над собоюВолю полную ты далИ одной пятой своеюНевредим ты, если еюНа живую веру стал!
(«Ахилл», 1841)Тут ни слова о Христе, — но не подразумевает ли «купель новых дней» крещение?..
Биограф и филолог Гейр Хетсо заметил, что в программном стихотворении «Осень» Боратынский рисует последнего поэта посланцем «золотого века» в «век железный» (отблеск благодатной Античности заметен и в стихотворениях «Последний поэт», «Алкивиад», «Мудрецу», «Рифма»). Но этот новый век, пришедший на смену былой гармонии, угнетает поэта своею бездуховностью и пустотой, и потому он ищет надёжной опоры в религии, в живой вере. Наверное, поэтому в «Рифме», заключительном стихотворении книги «Сумерки», Боратынский говорит напоследок о божественном духе поэзии, сравнивая стихи с библейским голубем, который принёс спасающимся на ковчеге от гибели благую весть о прощении:
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});