Геннадий Горелик - Андрей Сахаров. Наука и свобода
После того как его избрали народным депутатом, Сахаров очень заинтересовался организацией работы в конгрессе США. Он говорил, что должен быть какой-то порядок узнавать, как депутаты проголосовали, чтобы избиратели могли делать свой выбор на основе действий их представителей. Мой муж рассказал ему о Ведомостях конгресса, и Сахаров сразу же начал действовать, чтобы учредить подобное издание в России.
Первый раз, когда он отправился за рубеж — в США, в составе делегации от Международного фонда за выживание и развитие человечества, — мне пришлось взять на себя некоторые обязанности по его защите. Елене Боннэр не разрешили сопровождать его. Она должна была оставаться в качестве заложницы даже в те, уже более свободные времена перестройки, и она попросила меня о помощи. На самолете американские телевизионщики бесцеремонно снимали его, даже когда он ел и беседовал с Евгением Велиховым, его компаньоном по делегации и сопредседателем фонда. Испросила Андрея Дмитриевича, разрешил пи он снимать, — конечно, нет, но он был слишком вежлив, чтобы протестовать. Понадобились стюарды, чтобы заставить телевизионщиков удалиться.
Когда Сахаров выступал в Нью-Йоркской академии наук, зал был набит битком. Его, казалось, не беспокоили фото-вспышки, шум-гам, личные встречи с десятками людей, которые добивались его освобождения от мучений принудительного кормления и из горьковской ссылки. К аудитории он обращался спокойно, но вместе с тем и со страстью. В Вашингтоне Сахаров попросил показать ему памятник Эйнштейну, изображающий великого физика сидящим в непринужденной позе.
Осень и зима 1989 года неслись вихрем событий с участием Сахарова: собрания, митинги, правозащитные акции, жаркие дебаты на съезде о войне в Афганистане и о новой Конституции. Ход событий шел в тревожном направлении— Горбачев, хотя и сделал возможным возвращение Сахарова в Москву, не желал его слушать. Председательствуя на большинстве заседании съезда, Горбачев обращался с ним все более грубо, отключая микрофон прежде чем Сахаров успевал закончить мысль. Сахаров упорствовал.
13 декабря он вернулся домой со съезда поздно и сказал жене, что хочет пораньше лечь спать, поскольку очень устал, а завтра предстоит новая битва.
Ранним утром 14 декабря нас разбудил телефонный звонок — ночью Андрей Сахаров умер. Мы поспешили к ним домой и прочитали прощальную молитву. Было еще очень раннее утро, лишь несколько людей были с Еленой Боннэр. <>
В день похорон, 18 декабря, погода была отвратительной, снег с дождем, гололед, но это не помешало людям прийти, чтобы проститься. По официальным оценкам проводить Андрея Сахарова в последний путь пришли около сотни тысяч человек…»[551]
Смысл судьбы и смысл историиВопрос о смысле жизни и смысле истории некоторыми считается бессмысленным. Физик-теоретик и нобелевский лауреат Стивен Вайнберг позволил себе эту бессмысленность провозгласить:
Для человеческих существ почти неизбежно верить в то, что мы имеем какое-то особое отношение к Вселенной и что человеческая жизнь есть не просто более или менее нелепое завершение цепочки случайностей, начавшейся в первые три минуты [существования Вселенной], а что наше существование было каким-то образом предопределено с самого начала. <> Чем более постижимой представляется Вселенная, тем более она кажется бессмысленной.[552]
Сахарову было дано ощущать смысл своей судьбы и смысл истории. В этом ощущении он далеко ушел от большинства своих коллег. Свободомыслие и доверие к своей интуиции позволили ему это.
Сахаровское поколение физиков, как и поколение Тамма, в целом легко обходилось без религиозных понятий. Сын физика, внук адвоката и правнук священника, Сахаров свое отношение к религии описал всего в нескольких фразах:
Моя мама была верующей. Она учила меня молиться перед сном («Отче наш…», «Богородице, Дево, радуйся…»), водила к исповеди и причастию. <> Верующими были и большинство других моих родных. <> Мой папа, по-видимому, не был верующим, но я не помню, чтобы он говорил об этом. Лет в 13 я решил, что я неверующий — под воздействием общей атмосферы жизни и не без папиного воздействия, хотя и неявного. Я перестал молиться и в церкви бывал очень редко, уже как неверующий. Мама очень огорчалась, но не настаивала, я не помню никаких разговоров на эту тему.
Сейчас я не знаю, в глубине души, какова моя позиция на самом деле: я не верю ни в какие догматы, мне не нравятся официальные Церкви (особенно те, которые сильно сращены с государством или отличаются, главным образом, обрядовостью или фанатизмом и нетерпимостью). В то же время я не могу представить себе Вселенную и человеческую жизнь без какого-то осмысляющего их начала, без источника духовной «теплоты», лежащего вне материи и ее законов. Вероятно, такое чувство можно назвать религиозным.
Чувство — понятие очень личное. И, похоже, долгое время Сахаров не испытывал потребности углубляться в его осмысление, оставаясь совершенно не воинствующим атеистом с открытой душой. Когда в начале своей объектовской жизни тридцатилетний физик приходил домой к глубоко верующему математику поговорить, наверно, ему было интересно это общение. Спустя несколько лет Сахарову пришлось выслушать маршальскую солдатскую притчу, воспринятую им как удар хлыстом, и навсегда остался шрам от рассказика — «полубогохульного, что тоже было неприятно».
В своей правозащитной деятельности он сталкивался с примерами грубого подавления религиозной свободы, но воспринимал ее как часть обшей свободы убеждений: «Если бы я жил в клерикальном государстве, я, наверное, выступал бы в защиту атеизма и преследуемых иноверцев и еретиков!» Он считал «религиозную веру чисто внутренним, интимным и свободным делом каждого, так же, как и атеизм».
Это не значит, однако, что о своем внутреннем деле он всегда молчал.
В сентябре 1989 года Андрей Сахаров выступал перед собранием Французского физического общества в Лионе. Свою лекцию он озаглавил «Наука и свобода».
Две родные для него стихии.
В науке он видел важнейшую часть цивилизации. И в науке он узнал настоящий вкус свободы — недоступной в других областях советской жизни. По складу своего характера и по складу судьбы Сахаров был человеком внутренне свободным. Быть может, поэтому он так остро воспринимал несвободу другого и поэтому защите прав «другого» посвятил не меньшую часть своей жизни, чем науке.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});