Эмма Герштейн - Мемуары
Как бы то ни было, публикуемые здесь документы имеют первостепенное значение. Помимо несомненного исторического интереса, они ставят точку на одной из центральных проблем биографии Ахматовой. Обвинения ее в бездействии в пору заключения сына беспочвенны. Спасти его было не в ее возможностях. Хлопоты о нем она начала именно так, как ей указывал Лев, не подозревавший, вернее, нарочито забывавший о ее шатком общественном и политическом положении. Теперь, я надеюсь, этот вопрос не будет больше ставиться в биографической литературе об Анне Андреевне Ахматовой.
Мне, как исследователю, дает огромное удовлетворение само появление таких завершающих и разъясняющих откликов на мою работу. К их числу принадлежит и небольшой мемуарный фрагмент, вызванный к жизни другой главой из той же моей статьи в девятой книге «Знамени» за минувший год. Речь идет в ней о сложных и отчасти загадочных взаимоотношениях Сталина и Бориса Пастернака. Я соединяю в одну линию несколько известных разрозненных фактов. В частности, это позволило мне по-новому осветить смысл телефонного разговора Сталина с Борисом Леонидовичем по поводу ареста Мандельштама. Напомню, что началом намеченной мною линии я считаю трагический эпизод 1932 года — убийство или самоубийство Аллилуевой — жены Сталина. Тогда Пастернак к общему соболезнующему письму писателей добавил свою отдельную записку, обращенную к Сталину не как к политическому лидеру, а как к страдающему человеку. В нашей литературе существует несколько толкований этого неповторимого по стилю и содержанию маленького послания. Однако мне не встречалось в этих обсуждениях признание о возможном влиянии этой записки на позднейшие случаи общения Пастернака со Сталиным. Но и тут ко мне пришел ободряющий отклик на выдвинутую мною версию. Он заключен в дружеском письме ко мне Татьяны Максимовны Литвиновой, дочери бывшего наркома иностранных дел. Переводчица и художница, жена скульптора И. Л. Слонима, она, естественно, была хорошо знакома с Эренбургом, бывала в их доме. Она передает свой разговор с писателем о характере заочных взаимоотношений Сталина и Пастернака. Разговор шел в пору преследования Пастернака за роман «Доктор Живаго». С разрешения Т. М. Литвиновой привожу выдержку из ее письма от 29 декабря 1995 года: «…О Пастернаке. Эренбург как-то, когда мы обсуждали, отчего же все же его не посадили, говорил мне, что у самого Б<ориса> Л<еонидовича> была теория, что чекисты не могли поверить, что он давно не сидит, и что Пастернак, что живет в Переделкине, — не тот Пастернак, что давно ими сгноен. "На самом деле, — сказал Эр<енбург>, — дело может быть вот в чем".
И рассказал мне об аллилуевском письме (аллилуйя!), но у меня от его рассказа сложилось впечатление, что это была не приписка, а длинное, пастернаковско-"муторное" (до-бухаринское?) письмо, и что в его описаниях своих бессонных размышлений фигурировала как основная мысль: как должен чувствовать личную трагедию надличный человек– Вождь. Главное же, что утверждал Э., — что это письмо лежало будто бы под стеклом письменного стола в кабинете Сталина. И что будто этого было достаточно для "тонкошеих" — не трогать П<астернака>.
Так ли все это фактически, не знаю. Но что психология холуев такова, свидетельствую. Когда папу выводили из состава ЦК (42-й г.) с какими-то вздорными обвинениями — он был в зале (Колонном? Нет, вероятно), а вся когорта во главе со Ст<алиным> — в президиуме, папа вскочил и закричал: "Вы меня за врага народа считаете?" — Сталин уже встал из-за стола и направлялся к кулисам, вся гусеница за ним. Он повернулся вполоборота, с трубкой в руках и ответил (медленно, раздумчиво, мне кажется из папиного рассказа): "Мы вас за врага народа нэ считаим".
Вот эти золотые слова (на несколько лет) служили (в глазах "тонкошеих") как бы индульгенцией: не считать/не сажать.
Так же — если это было так — на них должен был бы влиять факт письма под стеклом».
Дело не в том, лежало ли письмо Пастернака на письменном столе Сталина под стеклом, а в том, что в кругах, близких к власти, такое предположение существовало. Исторического значения этот эпизод, вероятно, не имеет, но психологически весьма значителен. В этой связи Татьяна Максимовна продолжает:
«…И еще к "Пастернаку":
Когда я в дневнике К<орнея> И<вановича> читала об их (т. е. Чуковского и Пастернака. — Э. Г.) искренней любви к "вурдалаку", я подумала — ведь это истерика. И еще, что подо всем этим все же был и страх — "страх Божий". Сужу по себе, по своему впечатлению, когда — единственный раз слышала и видела Сталина, выступавшего на съезде (1936?) по поводу конституции. Я его обожала! Власть — всевластность — желание броситься под колесницу Джаггернаута. Отец, Бог — полюби меня!».
></emphasis>
Моя регулярная переписка с Л. Гумилевым возобновилась осенью 1954 г. По окончании войны я с ним встречалась редко, а после его ареста в 1949 г. ограничивалась организационной помощью Анне Андреевне, собирая и отвозя по пригородным почтам ее посылки сыну в лагерь — вначале в Карагандинскую область (Карабас, Чурбай-Нуринское п/о), затем в Кемеровскую область и, наконец, в лагерь под Омском, где он оставался до своего освобождения в 1956 г. Вот его письма, полученные мной с 1954 по 1956 год.[129]
14.IX.54. Спасибо, милая Эмма, за письмо. Очень приятный сюрприз. Продукты в посылках обаятельны и доходят вполне исправно. Из банок я пью чай, как из стакана.
Благодарю Вас за Вашу милую заботливость обо мне, хотя удивлен, как Вам и маме не надоело мое вечное неблагополучие. Мне самому надоело настолько, что я перестал даже расстраиваться, а тем паче заботиться о себе. Живу одним днем, как мотылек, и стараюсь извлекать из созерцательной жизни приятные впечатления. Влюбился я в сочинения советского писателя М. М. Пришвина, которого прислали к нам в библиотеку. Удивительно он врачует душу. Я стал совсем старый, седобородый, скоро из меня посыпется песок, но зато я стал мудр и успокоен, как бронзовая статуэтка. Вам это смешно покажется: Вы привыкли видеть меня экспансивным.
Еще раз благодарю Вас за письмо и за хлопоты. Целую Ваши ручки — Leon.
7 декабря 54 г.
Милая Эмма
Простите, что я не сразу отвечаю на Ваше милое, приветливое письмо. Я был очень тронут Вашим желанием приехать повидать меня, но, к сожалению, это невозможно. Только родители, дети и зарегистрированные жены имеют право на свидание, так что ко мне может приехать только мама. Но поднимать маму на такую дорогу, без ночлега в Омске, ради 2 часов, невозможно. Кроме того мой внешний вид только расстроит ее. Поэтому я решил не тревожить ее понапрасну. Вам я очень благодарен за внимание и доброту ко мне. Ваше чувство и письмо тем более ценно, что скорее всего мы не увидимся. Здоровье мое неуклонно слабеет и до конца я не вытяну, несмотря на любую медицину. Да и пора, довольно мучиться, надоело.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});