Уве Тимм - На примере брата
Отец отвергал американскую музыку, кино, джаз. Потеряв командную власть в общественной жизни, они тем истовее раскомандовались дома, в своих четырех стенах.
В школе стало нельзя преподавать по старым учебникам. Учитель, господин Бонерт, единственный учитель в школе, уволенный при нацистах за политическую неблагонадежность, преподавая нам немецкий и историю, говорил не только о тупости и преступлениях нацистов, но и задавался вопросами о причинах, на наглядных примерах критикуя трупное послушание и военное долдонство немцев. Отец, которому я все это пересказывал, страшно кипятился, возмущаясь подобным, под диктовку победителей, перевоспитанием. Но поделать ничего не мог. И я, тогда еще ребенок, хорошо чувствовал: за бурей словесного негодования обнажалась беспомощность.
В оккупированной Франции он однажды наблюдал, как немецкий солдат захотел угостить яблоком французского мальчишку. Мальчик яблоко взял и тут же брезгливо выбросил. Притча о гордости, отец рассказывал ее много раз.
В поезде — мы куда-то ехали — американский офицер хотел подарить мне плитку шоколада, я отказался. Американец только покачал головой. Отец, при сем присутствовавший, потом рассказывал об этом снова и снова, как о небывалом геройстве. Карл-Хайнц наверняка поступил бы точно так же.
Целое поколение в политическом, военном, ментальном отношении оказалось низвергнуто, и оно реагировало болезненно, с мальчишеской обидой и мальчишеским ожесточением. Позже, с началом «холодной войны», реставрационные настроения снова набрали силу, но в первые годы после капитуляции всякое притязание на власть обречено было реализовывать себя только дома, в частной сфере. И разумеется, было направлено против культуры победителей.
Возможно, одно из существенных различий между Восточной и Западной Германиями, то бишь между позднейшими ФРГ и ГДР, как раз в том, что в западной части перед населением со всей неумолимостью был поставлен вопрос коллективной вины. Что с точки зрения демократической процедуры только логично: Гитлера ведь избрали всем народом. В восточной части, напротив, в механистически-упрощенном ракурсе все свели к различию между обманщиками и обманутыми, в том смысле, что капиталисты, эксплуататоры, были обманщиками, а трудящиеся оказались обманутыми. Вина, таким образом, становилась явлением классовым, имеющим обоснование в экономических интересах. Благодаря чему авторитарное мышление и верноподданническое служение государству остались вне критики, больше того, были восприняты и унаследованы социалистическим обществом в качестве своеобразных прусских доблестей. Да, экономические отношения подверглись революционному преобразованию, впрочем, подверглись извне, усилиями Красной армии и Советского Союза. Однако экономическому перевороту не сопутствовала культурная революция, то есть восстание против устоев и стиля жизни провинившегося поколения отцов. Не были опробованы новые формы общежития, более свободные отношения между полами, более критичный подход к государственным структурам, со свободой слова, участием населения в управлении, вовлечением его в механизмы социальной самоорганизации. Вследствие чего всякий частный кабачок в глазах власти уже становился рассадником крамолы, каждый печатно-множительный аппарат подлежал запрету как источник возможных беспорядков, даже микрокалькулятор и тот вызывал подозрения, ибо с его помощью можно, чего доброго, подделать и исказить цифры неколебимо улучшающихся производственных показателей. Всякая критика подобного положения вещей, даже когда она принимала солидарные формы, отметалась как следствие идеологических происков Запада, Америки, мирового капитализма.
Мальчик не в состоянии припомнить, чтобы родители хоть раз побуждали его к непослушанию, — даже мать; проявлять выдержку, быть осторожным — да, но сказать «нет», ослушаться, не исполнить — такого не было. Воспитание храбрости — которая неизменно мыслилась как храбрость заодно с остальными — вело к гражданской трусости.
После освобождения из английского плена отец направился в Гамбург, а вслед за ним в 1946-м и мы туда вернулись. В развалинах он нашел скорняжную швейную машину, смазал ее, почистил и в подвале, где вскоре предстояло обосноваться и нам, открыл пошивочно-меховую мастерскую. У него, когда он вернулся из лагеря, действительно не было ни кола ни двора, только его — перекрашенная в зеленый цвет — шинель офицера люфтваффе. Швейцарские авиационные часы, как он неустанно потом рассказывал всем и каждому, у него, когда его брали в плен, украл английский солдат. Относительно его теплых, на подкладке из свиной кожи, сапог имеется две истории, согласно одной, сапоги с него под угрозой расправы сняли неподалеку от вокзала Даммтор только что освободившиеся польские иностранные рабочие, вторая гласит, что сапоги он обменял на беличьи шкурки и масло. Может, было две пары сапог, одну он хранил у сестры? Одно из самых отчетливых воспоминаний об отце: в бриджах, туго обтягивающих икры, и в полуботинках он бегает по квартире, как аист. Половина дома, в котором он нашел полуподвальное наше жилище, была сметена с лица земли попаданием фугасной бомбы, в связи с чем межквартирная стена превратилась в наружную. Прямо в окно заглядывали развалины, холмистый руинно-мусорный ландшафт, где так замечательно было играть. В нагромождениях кирпича и штукатурки можно было откопать все, что угодно: кастрюли, водопроводные краны, ванны, железные кровати, ножи, водопроводные и сточные трубы, часы, швейные машинки, утюги — все это заржавелое, а иногда и прихотливо оплавившееся в горниле пожара.
Полукруглый шрам у меня на лбу — напоминание об этих играх среди руин, с их запахом известки и трухлявого дерева. Мальчик, то есть я, сидя на корточках, играет в строительство — молотком очищает штуку кирпича от остатков цемента — и вдруг получает страшный удар в лоб велосипедной рамой, которую другой мальчик увлеченно выдергивал из горы мусора и наконец выдернул. В тот же миг глаза мне застилает пурпурная пелена, боли сперва вообще нет, лишь изумление этому алому цвету повсюду, на руках, рукавах, на одежде, и только потом вкус крови и железа во рту.
Отец спал на скорняжном столе, большой деревянной плите, на которой, подбором по лекалам, из кусков меха составлялось меховое изделие. Не могу припомнить, где тогда была сестра. Вероятно, у родственников в Шлезвиг-Гольштинии. На единственной кровати спали мы с матерью. Через граничившую с улицей стену в комнату проникала влага, замерзала зимой инистой корочкой, вечером, в бликах свечи, образуя сказочные лесные ландшафты. Мы спали в кровати одетыми, в свитерах и в пальто, отец — укутавшись своей перекрашенной шинелью, с белыми буквами PW на спине. Prisoner of War[25].
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});