Как это было - Елена Георгиевна Жуковская
Вскоре я осталась одна, а Юлия Николаевна и Андрей Николаевич действительно оказались на воле.
20-го января меня вызвали на допрос, но на допрос не повели, а заперли в «собачник» и через некоторое время вернули в камеру. Юлии Николаевны там уже не было. Я увидела на своей койке маленький носовой платочек, ее прощальный подарок.
Теперь это была действительно одиночка.
Говорят, что одиночка самое тяжкое наказание, но я не испытала гнета одиночества, возможно, потому что пробыла в ней сравнительно недолго 37 суток. Я устала от непрерывных разговоров, от постоянного общения, от невозможности побыть одной, на чем-то сосредоточить мысли. Ведь мы в те чение многих месяцев находились круглые сутки вплотную друг к другу.
Больше ко мне никого не подсаживали.
Я выписала у «чернокнижника» том стихов Байрона и все время продлевала его. Выучила наизусть много стихов, целые куски поэм.
Это мощное отвлекающее средство.
Как было заведено у нас еще до того, я ежедневно, кроме положенной прогулки, выхаживала по камере четыре километра.
Не меньше! Такое мы давали себе задание и выполняли его неукоснительно. Мы измерили длину камеры от двери до окна и вычислили число проходов туда-сюда ровно на четыре километра. Чтобы не сбиться со счета во время ходьбы, мы в одну руку брали горсть спичек из коробки и каждый раз при повороте от двери к окну перекладывали одну спичку в другую руку. И так пока не переложишь все пятьдесят спичек.
Затем шагаешь дальше, перекладывая спички обратно, пока не будет выполнена дневная норма.
27-го февраля, в день моего рождения, загремели засовы и раздалась команда «с вещами». Конвоир ведет меня по переходам в другой корпус, приводит в небольшую комнату. Сидящий за столом человек в форме НКВД открывает тощую папку моего дела: автобиография, несколько лаконичных протоколов, показания Зайончковской. Настолько тощая папка, что кажется, никакого дела и нет. Человек протягивает мне листок, и я с ужасом читаю постановление Особого совещания: «Осуждена на восемь лет исправительно-трудовых лагерей, с зачетом времени пребывания в тюрьме, как социально-опасный элемент».
Расписаться в том, что я прочла решение ОСО, я отказалась. Человек в форме не обратил на это никакого внимания и вернул меня конвоиру. Дальше я все плохо помню.
Несколько дней пробыла в общей камере, в которой было, может быть, сто, а может быть, и гораздо больше женщин. Все как в тумане. О чем меня спрашивали женщины, что рассказывали о себе - ничего не помню.
Меня будто обухом по голове ударили.
Перед отправкой в этап разрешалось свидание с кем-нибудь из родных. Заключенным давали открытки, в которых можно было написать, что принести на свидание. Вот что было разрешено: подушка, фланелевое одеяло, мыло, мочалка, ложка, миска, кружка и две пары белья. Внизу открытки стоял место и время свидания.
Большое, длинное помещение, вдоль перегороженное двумя рядами проволочной сетки. В этом проволочном коридоре - надзиратели, по одну его сторону осужденные, по другую их родные. Чтобы услышать друг друга, нужно перекричать соседей. Времени мало, не знаешь, о чем спросить, горло перехватывает от волнения, кто-то плачет.
А самой надо удерживаться от слез.
Бедный мой отец, ему было тогда 57 лет, напрягал все силы, чтобы докричаться до меня - дети живут с ним, здоровы, одеты и обуты, родные и друзья помогают. Спрашивает меня, зачем мне понадобилось мужское белье, о ком я забочусь. Я кричу в ответ, что мы все здесь в тюрьме носим мужское белье, оно практичнее, теплее. Не знаю, расслышал ли он меня. О каких пустяках мы перекрикиваемся...
- Я не могу рассмотреть. У тебя седые волосы? - кричит отец.
- Не знаю, может быть. Я с 38-го года не видела себя в зеркале, - отвечаю я.
И тут сигнал конец свидания. Сначала выпускают родных, потом заключенных.
Пятого марта, само собой, ночью, вызвали по списку большую группу женщин с вещами, в том числе и меня, погрузили в спецмашины и вывезли куда-то к линии железной дороги.
Куда нас отправляют, мы не знаем. Вагоны переполнены, располагаемся на нарах. Соседей своих не знаем, говорить ни с кем не хочется. Путь до пересыльной тюрьмы не опишешь лучше, чем это сделала в своем «Крутом маршруте» Евгения Гинзбург. Та же ржавая селедка, страшная жажда, теснота, спертый воздух. А мысль одна: восемь лет, восемь лет...
Привезли нас в Котлас. Построили и повели по ночному городу под конвоем и с собаками. Вели несколько километров до Котласской пересылки. Там не было ни тюрьмы, ни бараков, только огражденная зона: палатки военного образца с наскоро сколоченными нарами. Местами брезент был продран, и через дыры проникал холодный мартовский воздух. В центре палатки - железная печка типа «буржуйки». Дневальная подбрасывает в печку брикеты, старается ее раскалить до красного каления. Запах горелого хлеба.
Кормили куда хуже, чем в Бутырках: горячая пища раз в день, хлеб мокрый, кислый, с голоду не умрешь, но жить можно едва-едва.
Днем нас выводили на работу. Нас, несколько молодых женщин, отправили мыть барак, единственный на Котласской пересылке, предназначенный для «отрицаловки». Там белили потолок и стены - пол и трехэтажные нары были залиты известкой.
Тех, кто покрепче, заставили мыть самые верхние нары, третий этаж. И вот мы, голодные, замерзшие, месяцами валявшиеся по тюремным койкам и нарам, физически предельно ослабленные, должны были со двора таскать из котла ведра с горячей водой и с ними лезть под потолок. Все скользкое, мокрое. Я сорвалась, полетела вниз и грудью ударилась о нары. Сильно ушиблась, что в дальнейшем, конечно, не прошло без последствий.
Через несколько дней нас взяли на этап.
Направили в Севжелдорлаг на строительство железной дороги Котлас-Воркута. Там, на земляных работах, без всякой механизации, гибли и молодые мужчины. Нас же, восьмерых женщин, не знавших физического труда, гнали туда на верную погибель. Я еще была в этой группе самая тренированная - отец заботился, чтобы с детства приучить меня к спорту, закалить. И как мне все это пригодилось в те страшные годы...
Нас выгрузили на сорок седьмом километре от Котласа, где в Вычегду втекает Виледь и где расположен