Мирослав Дочинец - Вечник. Исповедь на перевале духа
Я знал: это могло не излечить — змейка была молоденькая, остромордая, налитая первым ядом. Я ждал знака... Кровь густела, деревенела рука, холодело тело, пот по лицевым бороздкам струился к губам. Горький, ртутный пот. Зубы мелко стучали, и я ножом разнимал их, чтоб наливать в рот варево ломиноса. Лил и лил, хотя уже возвращалось носом и ушами. Я ждал...
Как-то с трудом долез до куста бузины и срезал тонкий стебель. Вдел в него бурьянину и положил на камень, чтоб подсыхал. Силы истекали из меня потом, дух выветривался с жарким дыханием. Мутилось сознание. Мысленно я представлял себе путь той гадины. Как она, напуганная и опорожненная, шуршит в каменье, как переплывает через поточину, как извивается в терниях. Она уже должна была добраться к своему гнездовью, неся на голове запах моей спины.
Я увядал, как скошенная травинка. Я умирал и ждал знака... И знак явился: две упитанные гадины, точно колбасы, повисли на балках моей хижины. И третья, и четвертая... и восьмая... Тогда я взял в дрожащие пальцы бузиновую пищалку и позвал на помощь вуя Ферка.
Мои родаки в материнском колене были все темны лицом и волосом. Про Драгов и говорить нечего, у тех кожа по-половецки смугла, аж подкопчена. А я родился белым, вроде из чужого племени. Вуй Ферко дал сему такое толкование: «Когда его зачинали, каркнула белая ворона. Это примета того, что будет к свету тянуться. Зато в детстве к таким все хворощи леплятся, как репейники к собаке».
Так оно и было. Помню, однажды весной мы, дети, барахтались в мочиле, кишащем головастиками. После этого мои ноги обильно обметало страшными бородавками. Они росли и множились день ото дня, я уж не мог обуться в церковь. Чем только баба не смазывала - не помогало. Мы стали ждать, чтобы в селе кто-то помер. И когда процессия с покойником выходила за ворота, я перебегал дорогу, чтоб чужая смерть забрала мою напасть с собой. Но помощи не было и от этого. Тогда баба повела меня к вую Ферку. Он ей приходился двоюродным братом.
Вуй Ферко - Федор сидел на бревне и курил пипу-трубку. Его длинные босые ноги свисали в молодую жаливу. и я изумленно подумал: не жалит! Однако это была лишь некая мелочь по сравнению с тем, о чем гудел людской поговор. Челядь боялась его. ибо знался человек со всякой дрянью и нечистью, понимал гадов. Потому и обходили без неотложной надобности его заманку в лесном заболотье.
Мы поздоровались. Дедо только усмехнулся самими зубами. Баба торжественно начала рассказывать о моей беде. Я смиренно опустил глаза книзу, на свои ноги, покрытые мерзкими струпьями. Вуй Ферко слушал молча, смотрел куда-то мимо нас безразличными выцветшими глазами. Тогда я еще не знал, что мудрость всегда чуть безразлична. Странно, однако ни разу не взглянул на мои ноги - на то, что должен был лечить. Только прогугнявил:
«Ты, сестрица, иди. Дитвак пусть останется».
Баба положила на порог солонину и посудину сливянки, пошла себе.
Мы долго стояли с глазу на глаз. Старик зорко изучал меня, и, чудилось, что маленькая фигурка, точно восковая свечечка, растаяла в тех глубоких очах. Вдруг трубка выскользнула ему изо рта и брякнула о доску. Я будто проснулся. А дедо ухватил меня, перепуганного, за уши и приблизил к своему лицу так, что наши брови почти слиплись.
« Я тебя излечу, - хрипло просипел. - Хочешь?»
«Угу».
«Очень хочешь?»
«Угу».
«Выпросишь у попадьи картофелину. Разотрешь ее, одну половинку съешь сырой, другой оботрешь хворые ноги и посадишь в огороде. Ежедневно поливай на зорьке и перед закатом солнца. Соображай! То будет твое здоровье. Когда крумпля прорастет, бородавки исчезнут. Аминь! Иди себе».
Старик поднял пипу и меня больше не видел. В тревожном волненьи бросился я прочь от глиняной халупы. Всю ночь не оставляли меня мысли о старике в длинной серой сорочке, клокотала его странная речь.
Я сделал так, как он посоветовал. А через две недели заветная крумпля-картофелина пустила ростки. В молочных предрассветных сумерках рассматривал я свои запорошенные ноги. Бородавок не было. Ни одной.
Баба передала мной Ферку тайстрину брынзы, а я сам напросился помочь ему собрать сено. Переступая смерековый перелаз, думал, что заступаю на обычную сельскую заграду, а вышло - в сказку. Вечером, когда мы сели под стогом отдохнуть, вуй Ферко вынул лесной орешек. Откуда-то из рукава его вылезла мышка, ухватила орешек и прибежала с ним ко мне.
«Это тебе за работу, - сказал дедо, потеплев очами. - Держи его при себе, будешь твердым, как ядро».
Баба зашила мне тот орешек в сорочку, и я носил его при себе до последнего класса гимназии.
В подвешенном на цепи котле вуй Ферко варил нам токан-мамалыгу. Кукурузную муку просеивал сквозь пальцы и колотил деревянным товкачиком. И присказывал:
«Когда в хлебе силы не найдешь, в молоке и мясе не найдешь, так знай, что в сих золотых зернах солнечная сила спит. Ибо когда сожжешь мелайные стебли, то из ведра пепла можно населять грамм золота».
Я смаковал тот токан с брынзой, и казалось, что на зубах поскрипывают золотые крупинки.
В другой раз мы ходили с ним в чащу за жердями. Прежде чем замахнуться топором на грабину, вуй Ферко что- то шептал. И рубил не подряд, а срубал только каждое седьмое деревцо. Показал мне гнездо ремеза, похожее на маленькую рукавичку, потому что он лепит его из тополиного и вербового пуха. Если человек замерзает в лесу, то может согреть руки и ноги теми гнездами.
А однажды вуй Ферко зажал между ладонями травинку и тонко засвистел. Откликнулась таким же свистом какая-то птица.
«Так я ищу ягодные места», - обьяснил дедо.
Мы пошли на іиі свист-и взаправду открылась поляна с ягодными кустиками. На них висели почти у земли легонькие кошелочки-гнезда. Это была работа птицы славки с черной головкой, она любит гнездиться там, где много ягод. А самые крохотные гнезда у воловьего очка - лохматые локоны, спрятанные в корнях. И само потя крохотное, и песенка его краткая. Зато птичка оползень не ленится пищать, и слышно ее далеко. А гнездо устраивает себе в дупле и так замазывает глиной, смоченной слюной, что камнем не расколоть. На выдумки хитра и синица: гнездо ее обнаружишь и в черепе коня, и на кладбищенском кресте, и в заброшенной норе. Свивает она его и с перьев, и с шерсти, и с мха.
Старик показывал мне нанизанных на колючки жуков и червей - так делает себе припасы хитрый жулан. Потом мы подкрались к красненькому птаху с розовыми крыльями. Его называют омелюхом, потому что он на клювике и лапках разносит по деревьям семена омелы. Очень смакуют ему те белые терпкие ягоды. У потока на камне красовалась белая плиска с длинным черным хвостом, каким она трясла по плесу, точно праником-досточкой. За это ее называют трясогузкой.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});