Андрей Амальрик - Записки диссидента
Я стал бояться, что протесты, делаясь все более рутинными, с каждым разом будут находить все меньше отклика. Когда я весной 1969 года сказал это Красину, он ответил: «Но важно ведь и то, что сейчас ни одно преступление власти не проходит без открытого общественного протеста». Обращение к властям с письмами вызывало вопрос: возможен ли и нужен ли диалог с властью?
У того же Красина я заспорил со священником Сергием Желудковым, говоря, что мы к власти можем обращаться только с вопросами формально-правового порядка, но не идейного: мы не можем обсуждать наши идеи с теми, кто сажает за идеи в тюрьму. И почти убедил его в своей правоте — чтоб затем самому в ней усомниться.
Попытки диалога с властью — то есть попытки власть в чем-то «убедить» своим поступком, письмом или речью — почти никто, я думаю, не избежал. Иван Яхимович пытался убеждать своего следователя — и помещен в психбольницу, Солженицын писал «Письмо вождям» — и был выслан, я расскажу далее о своих попытках — столь же плачевных. По существу этот «диалог» есть монолог, который в какой-то момент прерывается кляпом и рот — но, может быть, все-таки прав был старик священник со своей христианской готовностью подставить вторую щеку? Если мы не убедим власть выслушать нас, «нас» в очень широком смысле слова, если мы упорно не будем протягивать им руку — которую они кусают! — то рано или поздно все разрешимые еще проблемы «решатся» через море крови.
Глава 4. ПРОЦЕСС ЧЕТЫРЕХ
Суд над Галансковым и Гинзбургом начался — после года их пребывания под стражей — 8 января 1968 года, вместе с ними судили их машинистку Веру Лашкову и Алексея Добровольского, сыгравшего печальную роль провокатора.
В зал пускали только по пропускам, у главного входа в Московский городской суд дежурили спецдружинники с красными повязками и наряд милиции. Друзей и родственников подсудимых, а также иностранных корреспондентов не пустили дальше тускло освещенного коридора канцелярии в левом крыле. У стен стояли молодые люди с индефферентивными лицами и рыскающими глазами, один из них подошел ко мне и, представляясь человеком случайно зашедшим, начал спрашивать, знаю ли я подсудимых и почему нас фотографируют: на лестнице, тоже перекрытой спецдружинниками, стоял фотограф и нацеливался на всех по очереди — сцена, потом повторявшаяся у всех судов. Не успел я ответить, как на меня закричали: «С кем ты говоришь?!» Впрочем, полностью игнорировать «стукачей», как мы их называли, не удавалось, время от времени происходили перебранки, женщины особенно старались сказать им что-нибудь пооскорбительней, один даже пожаловался другому: «Ну и клиентура нам попалась!» Не знаю, с какого рода «клиентурой» он привык иметь дело. Иногда возникало нечто вроде теоретических споров, например о культурной революции в Китае, и один из опердружинников в запальчивости сказал: «Что вы все ругаете Китай, там по крайней мере народ участвует в управлении государством!»
Часов около десяти, расталкивая палкой путающихся у него в ногах стукачей, появился высокий пожилой ширококостный человек, в длинном темном пальто, с властным выражением, какое накладывает на лица долголетняя привычка командовать. Типичный сталинист, подумал я, должно быть, судья. Но к «судье» уже с улыбкой подходил Павел Литвинов. Оказалось, это генерал Петр Григоренко — вернее, бывший генерал, разжалованный в рядовые. В 1961 году, тогда глава кафедры военной академии, он выступил на партийной конференции с вопросом, «все ли делается, чтобы культ личности не повторился, а личность, может быть, возникнет», не стал каяться — и был отправлен на Дальний Восток, в своего рода ссылку. И тогда, как настоящий большевик, он решил бороться с «бюрократическим перерождением» по-большевистски — созданием подпольного Союза борьбы за возрождение ленинизма и распространением листовок. «Союз» был раскрыт, Петр Григорьевич арестован, разжалован и помещен в психбольницу специального типа. После смещения Хрущева он был освобожден.
Вдруг произошло смятение, особенно журналисты бросились вперед: арестован Есенин-Вольпин! Действительно, по коридору протопал наряд милиционеров и посредине человек такого вида, каким я представлял себе какого-нибудь раскольничьего вождя Никиту Пустосвята, — с всклокоченной бородой и безумными глазами. Оказалось, он совершенно случайно, скорее по профессорской рассеянности, попал между милиционерами, которые шли сменять караул, а те, молодые еще ребята, постеснялись вытолкнуть из своих рядов пожилого человека ученого вида. Александр Есенин-Вольпин, сын Сергея Есенина, математик и поэт, с конца сороковых годов проведший много лет в тюрьме, ссылке и психиатрических больницах, первым понял, что эффективным методом оппозиции может быть требование к власти соблюдать собственные законы. Понятие общего, обязательного для всех закона — вообще очень слабое в России — окончательно было вытеснено в СССР понятием «целесообразности», и хотя сами законы были составлены только в интересах управляющих, даже и в таком виде они иногда обременительны для власти, а кроме того, в требовании соблюдать законы уже маячила опасная идея «правового государства». Еще студентом я читал погромные статьи о Есенине-Вольпине, но видел его впервые, при разговоре он производил впечатление человека, способного вырабатывать идеи, но не излагать их. В его стихах, несмотря на некоторый налет графоманства, чувствовалось что-то пронзительное. Родился он в один день со мной, но… на четырнадцать лет раньше.
Здесь же я познакомился с Петром Якиром, четырнадцати лет попавшем в тюрьму после расстрела отца, командарма и проведшим в лагерях и ссылке около семнадцати лет. Когда в 1966 году начались осторожные попытки реабилитировать Сталина и появились его фотографии на разных выставках, Якир ездил по этим высткавкам и срывал портреты: власти еще не знали, как реагировать.
Довольно быстро разговорился я и с высоким иностранцем, с вытаращенными глазами и видом оболдуйским, человек общительный, он бойко, хотя и неправильно говорил по-русски — научился у продавщиц. Он спросил мое мнение о суде, и я ответил, что, как советский человек, я узнаю свое мнение из последней газеты — и показал ему газету, впрочем, в газетах о суде еще ничего не было. Рядом с ним стоял человек сухого, я бы сказал, профессорского вида, в очках, и молча, но со значительным видом слушал наш разговор. Карел Ван хет Реве, корреспондент газеты «Хет Пароль», действительно оказался профессором Лейденского университета, на долгие годы мы стали друзьями, и он первым издал мои книги за границей. Он вспоминает, что я, в темном пальто такого покроя, как носили в Голландии до войны, очень походил на школьного учителя.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});