История моей жизни. Записки пойменного жителя - Иван Яковлевич Юров
Так весь вечер, примерно до часу ночи, я просидел в темной кухне. Мне очень хотелось есть. Я пошарил в горшке, в который дядя складывал после обеда обрезки хлеба, и, надеясь, что дядя после праздника не заметит убыли, выбрал несколько менее заметных корочек, съел их и почувствовал себя удовлетворенным, почти счастливым.
Когда гости расходились, я наблюдал из своего угла и впервые увидел, как люди помогают друг другу одеваться: некоторые мужчины помогали надевать пальто женщинам, а дядя старался успеть помочь всем. Мне это показалось совершенно ненужной и унизительной услугой.
Тогда я еще не знал, что увижу в Питере и не такое, увижу, как помогают одеваться и раздеваться не только гостям, но и совсем незнакомым, а те за это подают помогавшему гривенник или двугривенный, и называется это подаяние почему-то не милостыней, а «на чай».
Дома
Домой я явился без гроша и больным — в дороге простудился, но дня через три-четыре отлежался. Домашние особого восторга по поводу моего возвращения не выражали: малые братишки и сестры потому, что гостинцев не привез, а матери просто неловко было за меня перед соседями. Все же по их глазам я видел, что они мне рады. А отец ходил хмурый, не ругался пока и ничего не спрашивал.
В общем, я скоро освоился. Приговорив себе балахон и лапти[90], я, чтобы загладить свои «прегрешения», рьяно принялся за текущие хозяйственные работы. А так как на чужбине я стосковался по привычным домашним работам, то выполнял их с удовольствием, даже с жадностью.
Поэтому и отцом я был молчаливо «признан», тем более, что ему мое присутствие было выгодно: при мне «молодые кадры» нашей семьи могли выполнять любую работу без его участия.
А он был очень не прочь полежать на печи или посидеть со щепоткой табаку на лавке. За этими занятиями он мог проводить целые дни, если видел, что дело делается и без него.
Старшая сестра, когда я уехал в город, поняла, что теперь ей придется больше соприкасаться с отцовской «лаской», и изъявила желание выйти замуж за первого посватавшегося парня, которого никогда даже не видала. Их деревня была от нашей верстах в пятнадцати. Про жениха ей наговорили, что он умный, как девушка, работящий, не матюкается[91].
Это все было близко к правде, но кроме того он оказался непроносен на язык[92] и нерасторопен, что по-местному определялось «как баба». Сестра же была красива лицом, среднего роста, в меру полновата, на работе не последняя, к тому же опрятна и брезглива. Бывало, во время летней горячей работы отец не даст ей времени в субботу прибраться и вымыть пол в избе, так она ночью вымоет. Конечно, если бы она не поспешила, то для нее нашелся бы муж получше.
А выйдя за такого, она его невзлюбила и вскоре стала его просто третировать. Не особенно почтительна она была и к свекру и к свекрови: они тоже были тихонькие, но любили гнусить, а она этого не терпела. Она и мужу говаривала: «Лучше бы ты, как другие мужики, ругался, да дело знал, а не гнусил».
Был в ихней деревне удалой парень Васька Оськин, он мог бы быть ей подходящим мужем. И однажды в престольный праздник, поймав ее вечером в сенях, он сделал ей некоторое предложение. А она как заорет на него, а потом схватила подвернувшееся под руку полено и запустила ему вслед. Долго он не смел после этого показываться ей на глаза.
Так и прожила с нелюбимым, детей уйму народила. Дети все пошли в отца, она и их за это не любила, шерстила, как собачат[93]. Не раз говорила мне: «Из-за тебя я за этакого растяпу попала». Если бы тогда разрешались разводы, едва ли она прожила с ним больше года. Но в то время право расторжения браков было предоставлено только апостолу Петру, вот и пришлось жить[94].
Приобжившись дома, я как-то зашел к своему старому знакомому, учителю приходской школы Михаилу Александровичу Кузнецову, попросить что-нибудь почитать.
— Ну, как в Питере пожилось?
— Ничего, да только вот без копейки вернулся.
— Это ничего, деньги-то, надо полагать, там такие же, как и здесь. А знаешь, — продолжал он, — когда ты собирался ехать, я не удерживал тебя не потому, что надеялся на то, что ты там хорошо заживешь. А надеялся, что тебе там кое-что в голову вдолбят. Ну, как, теперь жития святых читать будешь?
— Нет, Михаил Александрович, отчитал. Вот нет ли у тебя чего-нибудь антирелигиозного, покрепче? А знаешь, ведь все-таки первое-то семя неверия во мне ты посеял.
Помнишь, когда я принес тебе в переплет свои книжонки, ты посмотрел и сказал: «Книжонки-то дрянь, и переплетать не стоило бы», а я возразил: «Как дрянь, ведь божественные», — «Ну, ладно, — говоришь, — оставляй, переплету». А потом мы зашли в класс, там на картине был изображен пляшущий пророк Давид[95], и ты пропел ему какой-то плясовой куплетик, а дело было в воскресенье, начиналась обедня.
Идя домой, я размышлял: «Что же это такое, человек образованный, а так смеется над святым пророком, да и книжки, говорит, дрянь», но так ни к какому выводу не пришел, однако решил никому этого не рассказывать, чтобы тебе, думаю, за это не попало.
— Правильно и сделал, попасть могло бы. Ну, а насчет книжек, так у меня ничего для тебя нет. А вот познакомься-ка ты с нюксенским учителем, у него найдешь, что тебе нужно. Скоро Кузнецов куда-то уехал. Я сошелся с учителем Нюксенского земского училища[96] Шушковым Ильей Васильевичем[97].
Сначала он давал мне библиотечные книги, а потом,