Сергей Есенин - Эта жизнь мне только снится
На загородной даче, опившийся, он сначала долго скандалил и ругался. Его удалили в отдельную комнату. Я вошел и увидел: он сидел на кровати и рыдал. Все лицо его было залито слезами. Он комкал мокрый платок.
– У меня ничего не осталось. Мне страшно. Нет ни друзей, ни близких. Я никого и ничего не люблю. Остались одни лишь стихи. Я все отдал им, понимаешь, все. Вон церковь, село, даль, поля, лес. И это отступилось от меня.
Он плакал больше часа.
«Пусть вся жизнь за песню продана» – это из последних его стихов.
Озорное в нем было. Только в обычном, то есть в трезвом состоянии оно походило на остроумную шутку. Рассказывают, что совсем незадолго до своей смерти он навестил своего старого приятеля. Заметив теплящуюся перед иконами лампадку, он вынул папиросу и, не найдя спичек, попросил разрешения прикурить от «божьего огонька». Хозяин предложил ему этого не делать и ушел зачем-то в другую комнату, возможно, за спичками. Есенин поднялся, прикурил от лампадки, а потом попросил своего знакомого, с которым пришел, потушить ее:
– Вот увидишь – не заметит, честное слово. Это он так, задается.
Приятель возвратился и в самом деле не заметил, что лампадка потушена.
В одно из более ранних посещений он принес ему же в подарок… живого петуха.
Иногда он говаривал по поводу своих заграничных скандалов: «Ну да, скандалил, но ведь я скандалил хорошо, я за русскую революцию скандалил». И повторял рассказ о том, как в Берлине на вечере белых писателей он требовал «Интернационал», а в Париже стал издеваться над врангелевцами и деникинцами, в отставке ставшими ресторанными «шестерками». И там и здесь его били.
Некоторые шутки его в последнее время были странны и непонятны. Явившись как-то ко мне навеселе, он принес с собой пачку коробок со спичками, бросил их на стол и сказал, улыбаясь:
– Иду и думаю: чего бы купить в подарок. Понимаешь, оказывается, воскресенье, все закрыто. Вот нашел на лотке только спички, бери – пригодятся. Или лучше: отдай своей дочурке, пусть поиграет.
Есенин был дальновиден и умен. Он никогда не был таким наивным ни в вопросах политической борьбы, ни в вопросах художественной жизни, каким он представлялся иным простакам. Он умел ориентироваться, схватывать нужное, он умел обобщать и делать выводы. И он был сметлив и смотрел гораздо дальше других своих поэтических сверстников. Он взвешивал и рассчитывал. Он легко добился успеха и признания не только благодаря своему мощному таланту, но и благодаря своему уму.
О нашем «мужичке» он иногда говорил с хитрецой и с намеками: не так, мол, просто, товарищи коммунисты: около мужичка вам придется попыхтеть да попыхтеть, не все у вас с ним благополучно. Возвратившись из родной деревни, он жаловался, что город обижает деревню: за сапоги и несколько аршин мануфактуры и за налоги идет весь урожай. Обижают крестьян и местные власти. Он собирался идти к М. И. Калинину искать заступы. Но основное впечатление было иное: после этой поездки Есенин некоторое время ходил притихший и как будто потерявший что-то в родимых краях.
– Все новое и непохожее. Все очень странно.
Впрочем, об этом лучше рассказал сам поэт в своих стихах.
В последние два года Есенин все собирался поехать в деревню и как следует пожить там. Он знал, что болен, и казалось, что болезни своей он серьезно боялся. Он тосковал по простой и несложной жизни, по простым людским отношениям и простым вещам. Хорошо бы заняться житейским, обычным, каждодневным, явственным и ощутимым, чтобы был сад, липы, разговоры о сенокосе, об урожае, чтобы был вечер тихий и благостный. Или уехать куда-нибудь, в Ленинград, что ли, и зажить по-новому, работать регулярно, заняться журналом, романом, повестью, сидеть дома, изредка видеться с друзьями. У него был замысел – написать повесть в восемь-десять листов. Тема – уличные мальчики бездомные и беспризорные, дети-хулиганы. Однажды он показал мне несколько листков из этой повести, правда, было всего две-три страницы, но через некоторое время Есенин сознался, что «не пишется» и «не выходит».
Писатель Никитин сказал в личном разговоре: «Сережа жил в последнее время с зажмуренными глазами, зажмурившись, он пьянствовал и скандалил». Это очень верно и метко. Он часто жмурился, особенно в нетрезвом состоянии.
И я сам, опустясь головою,Заливаю глаза вином,Чтоб не видеть в лицо роковое.Чтоб подумать на миг об ином.
Это «иное» было простое, интимное, личное, а кругом было сложное, запутанное, общественное и далекое. И он знал, что возврата нет. Когда его убеждали по-серьезному взяться за лечение, он с неизменной своей улыбкой ссылался на то, что вот ему нужно подготовить для Госиздата собрание своих сочинений и тогда он возьмется как следует за лечение. Потом оказалось, что никакой серьезной работы над этим собранием он не проделал. И в отговорки свои он едва ли верил.
Перед последним отъездом в Ленинград я спрашивал его по телефону, зачем он едет туда, но внятного ответа не получил. Правда, он был нетрезв.
О самоубийстве со мной Есенин никогда не вел разговора. Я думал, что жить Есенину оставалось мало, но никогда не предполагал, что он может наложить на себя руки: он очень любил жизнь. Надо еще раз сказать, что Есенин был очень скрытен.
Несомненно, он болел манией преследования. Он боялся одиночества. И еще: передают – и это проверено, – что в гостинице «Англетер», перед своей смертью, он боялся оставаться один в номере. По вечерам и ночью, прежде чем зайти в номер, он подолгу оставался и одиноко сидел в вестибюле. Но лучше об этом не думать, ибо кто знает, что скрывалось у Есенина за этой манией преследования и что это была за болезнь.
Мы, критики, сплошь и рядом не умеем или еще не научились синтетически воссоздавать образ художника, поэта, писателя. Мы аналитически рассекаем цельное, неповторимое, индивидуальное на отдельные части. Образ Есенина двоится. Было два Есенина. Есть разные стороны, есть сложные и противоречивые черты в его поэтическом облике, о них писалось и говорилось довольно. Но в конце концов, был «един жив человек», жил поэт, как конкретная личность, вмещавший в себе разные свойства и этапы своего творчества. И когда встает этот живой Есенин, становится более понятным и влияние его, и прелесть его стиха, и то, что им зачитывались, и его заучивали, и ему подражали. В чем тайна успеха и чарования его стиха? Они ведь – о гибели, о роковом, о кабацком, об уходящем, они – об одиноком поэте, который чувствовал себя в Руси советской ненужным иностранцем! Но мы знаем старых испытанных коммунистов: в промежутки меж деловыми заседаниями, в краткие, свободные от напряженной, сухой и прозаической работы часы они находили время прочитать очередные стихи поэта. Или и им сродни были кабацкие, роковые настроения умершего? Не похоже. Возможно, что искать объяснений успеха надобно в есенинской простоте, в песенности, в искренности, в лиризме, в народности его стихов, в силе его таланта. Да, и в этом, но не только в этом. Так в чем же? Стихи Есенина – самые биографичные. Живая человеческая личность поэта в них отражена полностью. Сверяешь личность поэта, как она проступает сквозь словесную ткань его произведений, с житейским Есениным, и образы совпадают, переживаешь одно и то же основное настроение, и становится понятным, в чем сила его стиха. Трогала и подчиняла в стихах Есенина любовь ко всему, «что душу облекает в плоть», – к земному, к тому, что мы забываем, что удаляется от нас в грохоте, в суете, в городской сутолоке и чего нет среди камня и асфальта. Недаром так трогательно писал поэт о зверях и так хорошо их чувствовал: «для зверей приятель я хороший» – и не обмолвка, что он назвал как-то свои стихи «песней звериных прав». Велика положительная сила города, нашего железного века. Пусть скрежет и лязг больших городов уничтожает одурь, застой и печаль наших полей, но и в железной нашей эпохе есть искривленное, однобокое, угрожающее, темное и зловещее. И вот бывает так: мы, дети города и века, как птицы время от времени жадно стремимся покинуть «изогнутые улицы», не слышать трамвайного лязга, мы ищем забраться подальше в глубь, в глушь, в тишь наших полей, зеленей, лугов и лесов. А в стихах Есенина луга, поля и зеленя встают во всем своем «диком и простом убранстве», в подчиняющей и покоряющей обольстительности, и мы понимаем и принимаем тоску поэта. Честь и место, особливо у нас в России, чугуну и стали, пару и электричеству, но никогда не следует забывать, что это не цель, а лишь средство, не человек для субботы, а суббота для человека. Есть первозданное, неоспоримое, непреложное, основное – могучие инстинкты и соки жизни. Они трансформируются, изменяются с каждой эпохой, но горе тому, кто посягнет на их права и законы. Сталь и бетон и яблочкин огонь – для них, для их торжества, расцвета и счастья. Борьба за них. Социализм для них. Вставшая во весь свой рост человеческая личность – это они, силы и соки жизни, освобожденные от пут. Но самое тревожное в современной цивилизации то, что вместо непосредственных людских отношений она ставит вещный и идеологический фетишизм, любовь к вещам и к призракам. Служение вещам и идеям застилает непосредственное общение между людьми. А человеку – таковы его инстинкты – нужно прилепиться не к мечте, не к призраку, не к вещи, не к стиху, а прежде всего к живому, конкретному собрату, его ощущать, ему помогать и ради него работать. Только в пролетариате есть зародыши этих поруганных и попранных прямых общественных отношений, которые полностью расцвесть могут лишь в развернутом коммунистическом обществе. Есенин с его кругозором, определившимся в юности узкой личной средой деревни, с его интимным лиризмом должен был со всей остротой почувствовать в новой обстановке тоску по этому прямому общению и содружеству человека с человеком. Ему надо было трудиться, творить, чтобы наглядно было видно: вот это нужно живым, во плоти людям, и от них его инстинкт, его прошлое требовали то же. Ему надо было заботиться о живом и чтобы заботились о нем. Современный город, который он, Есенин, знал, этого ему не дал и не мог дать. Он надломился. В стихах и поэмах, в жизни и в участи и в конце поэта, в его образе и поэтическом и жизненном, есть нежное и хрупкое, тонкое и трогательное, обреченное и любимое, как в его красногривом жеребенке, – есть предупреждение и знамение против темного и зловещего в современной однобокой городской цивилизации. И это роднит с ним многих, чуждых кабацким и озорным настроениям поэта. И потому нам дорог его образ, и потому этот образ долговечен. Конец каждого человека переживается по-особому. Смерть Есенина пробуждает великое чувство, которое источает мать, сестра, брат и в котором сказано: «Глас в Раме слышан бысть: Рахиль плачет о детях своих и не может утешиться, ибо нет ей утешения». В Раме российской его проводили, как свое дитя, родное и любимое.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});