Сельма Лагерлеф - Девочка из Морбакки: Записки ребенка. Дневник Сельмы Оттилии Ловисы Лагерлёф
Прежде чем папенька уходит, маменька успевает спросить:
— Дорогой, о чем же вы беседуете?
— Только о Бисмарке,[14] — отвечает папенька, — и о том, какой это замечательный человек.
Нам искренне жаль папеньку, ведь ему приходится выслушивать похвалы Бисмарку, а мы-то знаем, именно он виноват во всех бедах, постигших Францию. Мы же теперь вроде как разбираемся во всем этом, потому что вот только что видели на улице, как бомбардируют Париж.
Конюх не промедлил заложить санки. Мы слышим звон бубенцов, когда он подкатывает к крыльцу, и думаем, что господа в спальне наверняка тоже их слышат. Но разговор там идет как ни в чем не бывало.
— Сходи-ка к ним, Сельма, — говорит маменька, — скажи, что санки поданы!
Я конечно же иду и, отворив дверь, вижу: папенька и доктор сидят у письменного стола, а меж ними стоит поднос с тодди. Доктор так вошел в раж, что хлопает ладонью по столу и восклицает:
— Это все окаянная испанская старушенция,[15] пойми ты наконец!
Когда он видит меня, то на миг умолкает, ждет, что я скажу, а выслушав, что санки поданы, только машет рукой, говорит: «Ладно, ладно,» — и опять отворачивается к папеньке.
Я возвращаюсь в залу и, понятно, сообщаю, что сказал доктор. Алина Лаурелль с возмущением говорит, что стыдно этак отзываться о бедной отрекшейся и бежавшей из страны императрице.
Мы по-прежнему сидим, ждем, глядим на термометр. Уже минус двадцать пять, и мы весьма опасаемся за конюха и лошадь. Маменька посылает конюху тулуп и овчину, чтобы укрыть лошадь. Больше она ничего сделать не может.
В половине восьмого мы слышим, как конюх входит в переднюю и тяжелыми шагами идет в спальню. Что он там говорит, нам не слышно, однако ж и без того понятно: он хочет знать, долго ли еще дожидаться. Так или иначе остается он там недолго, опять выходит в переднюю и отворяет дверь залы.
— Чего мне делать-то, барыня? — спрашивает он. — Кобыла, боюсь, до смерти замерзнет.
— А господа что сказали? — спрашивает маменька.
— Чего сказали? — повторяет конюх. — Поручик вовсе словечка вымолвить не мог, потому как доктор сразу налил мне большую рюмку коньяку, дал два риксдалера и выпроводил за дверь.
— Так-так, — говорит маменька, — тогда, пожалуй, лучше всего распрячь, Янссон, и поставить кобылу обратно в конюшню.
Едва конюх затворил дверь передней, приходит папенька и говорит, что доктор все ж таки без ужина не уедет.
— Ужин он, конечно, получит, — говорит маменька, — лишь бы не сидел после всю ночь.
— Н-да, это одному Богу известно, — говорит папенька, — но ведь указать доктору на дверь никак нельзя.
Он опять уходит к себе, а тетушка бормочет что-то вроде: тут, мол, аккурат как у Нильссонов из Вистеберги, глядишь, его еще и завтраком потчевать придется. Маменька говорит, что папеньке такое совершенно не по силам.
— Завтра, поди, опять расхворается, — вздыхает она.
Услышав эти маменькины слова, мы все расстраиваемся, злимся на доктора Пискатора, который никак не уедет. Нам кажется, все так же ужасно, как в тот вечер, когда папенька воротился домой с воспалением легких.
Но аккурат когда мы вконец падаем духом, Алина Лаурелль вдруг начинает хохотать.
— Пожалуй, я сумею выпроводить доктора домой, — говорит она, — если Луиза разрешит мне попробовать.
— Конечно же я разрешаю, только постарайся не обижать его, — говорит маменька.
— Нет-нет, ничего дурного я делать не собираюсь, — заверяет Алина.
Она бросает рукоделие и встает. Маменька, тетушка Ловиса, и Анна, и Эмма, и Герда — все сидят бледные, потому что замерзли и опечалены. Но у Алины щеки горят румянцем, глаза сверкают.
Раньше мы могли играть только на клавикордах, другого инструмента у нас не было, но несколько лет назад после кончины дедушки унаследовали его пианино, оно стоит в гостиной. И сейчас Алина идет в гостиную, нам слышно, как она открывает крышку. Потом зажигает свечи, шуршит бумагой, и мы понимаем, что она перебирает ноты, что-то ищет. А затем начинает играть марш.
Мы молчим, сидим тихо-тихо, нас обуревает любопытство, поэтому мы не в силах ни вязать, ни шить.
— Что это она играет? — спрашивает тетушка Ловиса. — По-моему, я слыхала этот марш раньше.
— Верно, и я тоже, — говорит маменька. — А знаешь, это ведь «Марсельеза»!
— В самом деле, ты права, — говорит тетушка Ловиса. — Замечательно красивый марш, приятно послушать его еще разок.
— В моей юности его постоянно играли в Филипстаде, — говорит маменька, — помню, папенька очень радовался каждый раз, как его слышал.
Маменька и тетушка Ловиса необычайно оживились, но мы — Анна, Эмма, Герда и я — ничегошеньки не понимаем.
– «Марсельеза», это что? — спрашивает Анна.
— Французский марш, — отвечает маменька. — Его играли и пели во Франции во времена Французской революции. Слышите, какой красивый?
— Никогда не слыхала, чтобы Алина так хорошо играла, — говорит тетушка Ловиса, — и мне очень интересно, что скажет об этой музыке доктор Пискатор.
Тут я начинаю припоминать, что читала про «Марсельезу» не то во «Всеобщей истории для дам» Нёссельта, не то где-то еще.
— Мне помнится, французы так любили эту музыку, что, слыша ее, становились вдвое храбрее, — говорю я.
Дальше мы, благоговейно затаив дыхание, слушаем, как Алина играет «Марсельезу». Играет снова, и снова, и снова, без устали, энергично, с жаром.
Не знаю почему, но марш этот звучит вправду удивительно. Словно бы совершенно невозможно сидеть тихонько, вязать да шить. Так и хочется вскочить, закричать, запеть. Сделать что-то великое, замечательное.
Никогда прежде я не слыхала, чтобы Алина играла с таким подъемом. И никто из нас знать не знал, что в старом дедушкином пианино столько звука. Мне чудится, будто слышна барабанная дробь, мне чудится, будто слышны выстрелы и шум схватки, мне чудится, будто дрожит земля. Думаю, никогда я не слыхала ничего красивее.
Спальня, где сидят папенька и доктор Пискатор, расположена рядом с гостиной, так что они наверняка тоже слышат, как Алина играет «Марсельезу». И у меня невольно мелькает мысль: может быть, им тоже по душе эта музыка.
Когда Алина села играть «Марсельезу», было ровно восемь, сейчас уже четверть девятого, но она продолжает, все так же энергично и неутомимо.
Алина хочет о чем-то сообщить нам, своим слушателям. Я слышу, но толком не пойму, что именно. Может, что нельзя презирать французов, ведь, как бы то ни было, они великий, замечательный народ? Или же что нельзя горевать над их поражением, потому что они вновь поднимутся? По-моему, что-то в этом духе.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});