Виктор Есипов - Божественный глагол (Пушкин, Блок, Ахматова)
Слово не имеет поэтому у Пушкина одного предметного значения, а является как бы колебанием между двумя и многими. Оно многомысленно (…) Семантика Пушкина – двупланна, “свободна” от одного предметного значения, и поэтому противоречивое осмысление его произведений происходит так интенсивно»[125].
Адекватно перевести пушкинское поэтическое страстное признание на язык прозы, объяснить его прозой в данном случае вряд ли возможно (что, по-видимому, и имел в виду В. В. Виноградов), эти стихи как музыка, они непереводимы на уровень слова. Но читатель, способный воспринимать поэзию, не может не ощутить, какое мощное, всепоглощающее чувство владело поэтом при написании этих строк: ощущая свое поэтическое могущество («голос лиры вдохновенной»), видя слезы напрасно влюбленной в него другой «девы», находясь в «блеске славы», переживая «мрак изгнания» – он всегда помнит о той, к которой обращено эти пламенные стихи, до сих пор ревнует ее к кому-то.
Кто она?.. Возможны лишь предположения. Существующее мнение, что стихи обращены к живой современнице поэта Елизавете Ксаверьев-не Воронцовой, представляется нам ошибочным так же, как и отнесение к ней стихотворения «Прощание»[126]. В стихотворениях, которые принято связывать с ней, нет той глобальности признания, которая присуща рассматриваемым стихам и которая выделяет их из всей любовной лирики Пушкина. Стихотворения, относимые обычно к Воронцовой, если позволительна здесь такая их характеристика, более сентиментальны:
… Никто ее любви небесной не достоин.Не правда ль: ты одна… ты плачешь… я спокоен;………………………………..Но если……………
(«Ненастный день потух; ненастной ночи мгла…», 1824);Прощай письмо любви, прощай! Она велела…Как долго медлил я, как долго не хотелаРука предать огню все радости мои!..
(«Сожженное письмо», 1825);…Желаю славы я, чтоб именем моимТвой слух был поражен всечасно, чтоб ты мноюОкружена была, чтоб громкою молвоюВсё, всё вокруг тебя звучало обо мне…
(«Желание славы», 1825).Более вероятным представляется все-таки, что стихи обращены к умершей возлюбленной, причем это не Амалия Ризнич, потому что известие об ее смерти Пушкин получит только 25 июля 1826 года. Ею вполне может быть Жозефина Велио, тем более что приведенные нами биографические сведения не только не противоречат такому предположению, но, наоборот, дают, как нам представляется, определенные основания для такой версии.
Тогда два заключительных стиха:
И мщенье, бурная мечтаОжесточенного страданья, —
указывают на то, что Пушкину неожиданная смерть Жозефины (и в 1825 году причиняющая ему «ожесточенное страданье») представлялась самоубийством (не несчастным случаем) и кого-то (возможно, из придворной среды или самого Александра I) он считал виновником её гибели. Предполагаемому виновнику гибели Жозефины он втайне все еще мечтал отомстить.
4Пушкин, по-видимому, до конца жизни не забывал ту свою избранницу, которую в начале 1820 годов собирался вывести в повести о «Влюбленном бесе» в образе «невинной» дочери старухи. А в 1828 году незажившая сердечная рана все еще побуждала его к созданию «адской» повести, где бы он мог (конечно, это только предположение!) по-своему рассчитаться с тем, кто мог стать виновником ее гибели. Как заметила Т. Г. Цявловская, «в повести реалистического жанра “Влюбленный бес” герой является олицетворением эгоизма, коварства, бездушия, насколько можно судить по тем скромнейшим данным, которыми мы располагаем»[127]. Но публиковать такую повесть было бы крайне рискованно, и Пушкин в 1828 году ограничился устным рассказом об «Уединенном домике на Васильевском».
Небезынтересен в этом смысле известный список предполагаемых драматических произведений, составленный поэтом предположительно в 1826–1828 годах:
Скупой
Ромул и Рем
Моцарт и Сальери
Д. Жуан
Иисус
Беральд Савойский
Павел I
Влюбленный Бес
Дмитрий и Марина
Курбский
(XVII, 213–214).
Интересующий нас сюжет оказался в списке среди предполагаемых произведений, непосредственно связанных с русской историей (выделены нами), и стоит после неосуществленного замысла о Павле I. Значит, в нем тоже, если его местонахождение здесь не случайно, вполне мог присутствовать император.
Обратим также внимание на один пушкинский рисунок из серии «адских», рассмотренной Цявловской. Она предварила свое исследование следующим замечанием: «Вне круга внимания исследователей остался при этом материал первостепенного значения, авторский. Находящийся в черновых тетрадях поэта. Материал этот, в подавляющем большинстве, не литературный, не словесный. Я говорю о графике поэта»[128]. Мы имеем в виду рисунок, обозначенный в ее работе цифрой 8, где «дьявол возлежит у жаровни, над которой подвешен грешник в колпаке висельника (…) но дьявол не видит ни грешника, ни хлопочущего у огня беса: он поглощен видениями женщины…»[129]. При этом Цявловская оставила без внимания другие изображения, расположенные на этом листе. Если повернуть его на 90 градусов по часовой стрелке, мы увидим другую композицию, вертикальную: вверху женщина со склоненной головой, прямо под изображением женщины – склоненная голова лошади, еще ниже – клонящаяся под ветром виноградная лоза. Аккуратность совмещения на листе двух композиций оставляет ощущение, что их соседство не случайно, что они обе относятся к одному замыслу. По предположению Краваль, «в красивейшем образе прекрасной дамы со склоненной головой», в котором исследователи видели Каролину Собаньскую, Наталью Кочубей, Лауру Сикар, Софью Потоцкую, Пушкин запечатлел императрицу Елизавету Алексеевну[130]. По ее утверждению, «этот портрет подписан: справа от линии спины прекрасной дамы – подле рожек присевшего у жаровни беса – внятно начертано: Ел.»[131].
Если верна предложенная Краваль атрибуция женского портрета, – мы имеем еще одно подтверждение того, что в пушкинском замысле «адской» повести какое-то место отводилось императорским особам, в данном случае жене Александра I.
Таким образом, на основании весьма ценного наблюдения Ахматовой, касающегося «высокого белокурого молодого человека с серыми глазами» в повести «Уединенный домик на Васильевском», мы приходим к следующему выводу: в неосуществленном пушкинском замысле «адской повести», возможно, имеется след Александра I.
2007
«Подлинны по внутренним основаниям…»
Не так давно вновь стали достоянием читателей «Записки» Александры Осиповны Смирновой-Россет, выдающейся представительницы петербургского светского общества, фрейлины императорского двора, приятельницы Пушкина в 30-е годы XIX века. Пушкин и есть главный герой ее воспоминаний. Несмотря на это, «Записки» впервые с 1895 года переизданы в полном объеме![132]
Дело в том, что из всей бесценной для нас мемуарной литературы о поэте они выделяются одной особенностью, которую сформулировала уже на первых страницах своего Предисловия к ним их составительница, дочь А. О. Смирновой-Россет, Ольга Николаевна Смирнова: «Самое любопытное в заметках, без сомнения, то, что касается разговоров императора с Пушкиным, которого он еще в 1826 году, в разговоре с графом Блудовым, назвал самым замечательным человеком в России»[133].
Эта особенность «Записок» и предопределила их судьбу после 1917 года. Они оказались не созвучными наступившей эпохе. Собственно, резко отрицательное отношение к ним так называемой прогрессивной интеллигенции определилось задолго до этого, что было ясно выражено в откликах П. Е. Щеголева, В. В. Вересаева, В. Ф. Саводника и др. Но лишь в советское время «Записки» были полностью исключены из научного обихода.
Поводом для столь радикального решения послужила другая их особенность: составленные без учета временной последовательности событий по принципу сознательно провозглашенного автором, а затем и составителем, игнорирования хронологии, «Записки» изобилуют самыми фантастическими анахронизмами, что и позволило объявить их подложными, принадлежащими перу дочери Смирновой-Россет, а не ей самой, и, как тогда казалось, навсегда предать забвению.
Эта миссия была с успехом выполнена Л. В. Крестовой в ее известной статье 1929 года, на которой мы еще остановимся в дальнейшем.
А пока сосредоточимся на другом вопросе: как нам следует относиться к этим воспоминаниям сегодня?
1Как и к любому произведению мемуарного жанра, к «Запискам», наверное, следует подходить с трезвым осознанием того обстоятельства, что память людская несовершенна и нельзя во всем безоговорочно доверять мемуаристу. В этом убеждении мы, как ни странно, невольно солидаризируемся с мнением одного из самых бескомпромиссных критиков «Записок» П. Е. Рейнбота, высказанным в его оставшейся неопубликованной монографии «Пушкин по запискам А. О. Смирновой. История одной мистификации»: