Николай Оцуп - Океан времени
Блок мучился, как иудей, попавший в Афины, как блудный сын накануне полного разорения. Недаром писал: «Я пригвожден к трактирной стойке». Уже там, в юности, в кабаках, началась для него мука крестная: пригвожден. «Мстить миру своей гибелью» и при этом «стремиться к роскошной воле» — сколько в этой декадентщине было все же благородства и горя!
Не могу не оговориться по поводу недоразумений в связи с враждой Гумилева и Блока. Надо различать Гумилева, акмеизм и гумилизм. Гумилев — большой поэт, незаурядный по уму и характеру человек, акмеизм — литературное явление русского модернизма, но гумилизм — это классная дама, педантически-ограниченная, и в кой-каких придирках Гумилева и гумилистов к Блоку есть все, чтобы вызвать симпатию не к нападающим, а к их жертве. Законы, которые Блок ставил над своей поэзией, может быть, и хуже других, но… победителей не судят. Объясняя французским ученикам стихи «Снежной маски», я и сам тосковал — не говорю уж о пушкинской, но о самой обыкновенной трезвости и ясности. И все же даже эти туманные и затуманенные строчки — неотъемлемая часть упоительной лирики Блока. Апухтинская нотка всхлипывающей чувствительности, раздражавшая мужественного Гумилева, как и вся блоковская цыганщина, тоже нас чарует. Второй сорт чувствии стиля может действовать сильнее, чем первый. Разумеется, чары рассеялись быстро, как всякий угар, но оказалось, что мы любили у Блока его глубину; лишь прикрытую опасным маревом сентиментальности. Любили и любим, но разве это вождь, учитель, пример? <…>
Примечания
1
Впервые: Оцуп Н. Град: Первая книга стихов. Пб.: Изд-во Цеха поэтов, 1921.
Первый сборник Оцупа появился в пору обострившихся споров о сравнительном достоинстве «петербургского» и «московского» направлений русской поэзии. «У петербуржцев — все знакомое, привычное, давно читанное и писанное», — писал в рецензии на альманах «Дракон» С. П. Бобров, приводя в качестве подтверждения в числе прочих и строки из «Осени» (Печать и революция. 1921. № 3. С. 270). О «Граде» он же писал: «Ни футуристы, ни символисты, ни акмеисты — а просто черт знает что: Оцуп и Нельдихен. <…> Оцуп просто смотрит на все происходящее: что бы там ни случилось — это их дело, я себе плюю сквозь зубы наотмашь налево и направо, вот и вся моя патетика — что съел? <…> Почему-то Оцуп куда-то еще пыжится, пробует там под Кузмина, под Северянина, кое-кого из футуристов нюхал, видимо…» (Б и к Э. П. (С. П. Бобров)). Литературные края//Красная новь. 1922. № 2. С. 352). Петербуржец Лев Лунц, разочарованный в начинавшей устаиваться среднеакмеистической поэтике (и потому из всех молодых поэтов приветствовавший только С. Нельдихена за то, что «пишет плохие стихи»), видел в стихах Оцупа «все ту же болотную безошибочность и гладкость», «фокусы и коленца» «по рецепту»: «Оцуп соединяет будничную прозу с фантастикой — прекрасная и труднейшая тема! Ведь именно этим соединением хороша «Незнакомка» Блока. У Оцупа же какой-то конгломерат скверных прозаизмов и худосочной фантазии» (Книжный угол. 1922. № 8. С. 50). Снисходительнее был Э. Ф. Голлербах: «Н. Оцуп («Град») находится еще в поре ученичества: голос у него еще ломкий, «срывающийся», но иногда берущий отчетливые и звучные ноты. <…> Если Оцупу не наскучит роль «выдумщика», он додумается когда-нибудь до совсем хороших стихов» (Новая Россия. 1922. № 1. С. 87). М. А. Кузмин заметил: «Книги Оцупа и Нельдихена мне представляются чисто упражнениями в модных приемах, часто (особенно у первого) занятными и ловкими» (Завтра. Кн. I. Берлин, 1923. С. 121). Другой отзыв надолго предопределил тональность пересказа ранней поэзии Оцупа в последующих советских ретроспективных обзорах поэзии революционного времени: «Откуда это темное отчаяние в стихах Николая Оцупа» <…> Ведь эти строки писались поэтом в 21 г., когда во всем мире закипала борьба за новую жизнь, когда зацветали цветы самых смелых мечтаний, эти строки писались в России, где уже закладывались первые кирпичи этой новой жизни, откуда же это мрачное чувство гибели, разложения?» (Гусман Б. 100 поэтов: Литературные портреты. Тверь, 1923. С. 200).
Ряд отрицательных отзывов появился и в эмигрантской печати по выходе в 1923 г. второго, берлинского издания «Града»: «Вот еще один поэт, связанный сетями формы и не желающий от них освободиться: даже образы, рассыпанные в этой книжке щедро, в большинстве своем надуманны, созданы холодно, не сердцем, но резцом… ледяная корочка лежит на строфах этих, порою напоминающих Мандельштама, порою Гумилева» (Книголюб А.//Сполохи (Берлин). 1922. № 9. С. 34). Поэтесса Вера Лурье писала о чувстве, «будто находишься на акробатическом турнире стихов» (Дни (Берлин). 1923. 4 февр.). Поэт предыдущего поколения А. А. Кондратьев был шокирован образами, в лучших случаях не самостоятельными (он приводит начало стихотворения «Теплое сердце брата…», имея в виду, вероятно, следование мотиву пуль-пчел в бальмонтовских и гумилевских стихах о войне), а в собственных новациях — неуклюжими и комичными (Волынское слово (Ровно). 1923. 19 янв.).
Ранние стихи Оцупа ощутимо ставили вопрос о скрещении поэтических традиций. О. В. Воинов писал о влиянии на них Гумилева, Ахматовой, «пластической тенденции акмеизма» (За свободу (Варшава). 1923. 13 янв.). О налете имажинистского влияния по поводу стихотворения «Осень» писал обозреватель из круга московских лингвистов в рецензии на «Дракон» (Новый путь (Рига). 1921. 18 мая). Как «петербургского имажиниста», вышедшего из акмеизма и прежде всего — из Гумилева (в отличие от московских имажинистов, вышедших из футуризма), определил в своей рецензии, написанной в форме письма к «Николаю Авдеевичу», близкий в то время к Оцупу Сергей Нельдихен (Вестник театра и искусства. Пг., 1922. № 17. С. 3.)
Неизменно благосклонно отзывался о книге Оцупа Вл. Пяст. Наиболее апологетическая рецензия принадлежала начинавшему критику Г. А. Альмедингену: «Он имеет уже свое лицо. Кратко укажу на достоинства его достижений. I. Форма его стихотворений, его внешнее уменье мастера — хорошей школы: 1) живой и сильный стих и редкие метры — хориямбы («Аэроплан», «Автомобиль»), трехдольный паузник («Синий суп в звездном котле»), 5-стопный хорей («Концерт») и удлиненные рифмы (пламя — память); 2) свой язык, простой, разговорный, навеянный самою жизнью <…>; 3) неожиданно-резкие образы («гигантский краб Казанского собора», «саранча ночей» <…>). II. Содержание его стихотворений, его внутреннее уменье обнаруживает в поэте чутье художника, который знает, что (и как) сказать; оригинально-личные темы дает ему сама Жизнь <…>. Повторяю: поэт имеет уже свое лицо, но в нем идет и борьба 2-х стихийных начал: одно влечет его к простоте непосредственно-данной жизни и Природе; другое — к вычурекитаизму (отзвуки Гумилева — «торговец тканями тонкинскими» и «Дао»). Что победит? Хочу победы в нем первого. <…> Он не забудется, если будет верен «власти новых обаяний» действительности» (Книга и революция. 1923. № 11/12. С. 61).
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});