Последняя книга, или Треугольник Воланда. С отступлениями, сокращениями и дополнениями - Лидия Марковна Яновская
Агеев прав: сцены казни Иешуа Га-Ноцри лишены непомерной жестокости. Добавлю: нет и тернового венца, терзающего чело распятого. Вместо него всего лишь размотавшаяся чалма. И бичевание заменено одним ударом бича кентуриона Крысобоя. Но снимает Булгаков непомерную жестокость не в угоду Сатане, как полагает Агеев, а по законам искусства. У жестокости в искусстве свое место и своя роль. Толпа, как известно, любит ужаснуться — и упиться — чужим страданием: чем больше страдания, чем больше фантазии, тем слаще ужас. А то, что показывает Булгаков, наполняет сердце читателя не сладким мгновением ужаса, а бесконечной, неизбывной печалью.
Так что, пожалуй, в картине казни у Булгакова больше уважения к казнимому, и сочувствия, и печали, чем в истеричной речи критика.
И многое другое позволяет себе Михаил Булгаков, отступая от канона. Из уцелевших набросков самой первой редакции романа видно, что первоначально путь на Голгофу — крестный путь — писатель предполагал дать традиционно. Была даже Вероника, подавшая измученному осужденному полотенце, чтобы он отер мокрое от пота и крови лицо, и на полотенце этом его лицо навсегда запечатлелось.
В завершенном романе тяжкого несения креста нет. И крестного пути, стало быть, фактически нет. Есть повозка с тремя осужденными, смотрящими вдаль — туда, где их ждет смерть. И еще повозки — с палачами и необходимым, увы, рабочим инвентарем для произведения казни: веревками, лопатами, топорами и свежеотесанными столбами… И все это отнюдь не потому, что солдаты добры. Просто им — и солдатам и палачам — так удобней. Для них это будни: у солдат — служба, у палачей — работа. Царит привычное, незаинтересованное равнодушие к страданию и смерти — со стороны властей, римских солдат, толпы. Равнодушие к непонятному, непризнанному, равнодушие к подвигу, состоявшему зря…
Очень важно понять, что, работая над романом, Булгаков не правит — Булгаков переписывает текст, это позволяет ему сохранить мелодию повествования. И над подробностями не просто размышляет, но буквально прощупывает каждую из необходимых ему реалий.
Вопрос: где могла помещаться позорная надпись о казнимых? У евангелиста Луки ясно: «И была над Ним надпись, написанная словами греческими, римскими и еврейскими: Сей есть Царь Иудейский» (23, 38). Почти то же у Иоанна: «…написал и надпись, и поставил на кресте. Написано было: Иисус Назорей, Царь Иудейский. <…> и написано было по-еврейски, по-гречески, по-римски» (19, 19–20).
Ну, если это crux immissa, как писал Маккавейский, то может быть и над Ним. А если crux commissa[343], то на кресте нет места. Могла ли надпись размещаться отдельно?
В третьей редакции романа, в главе «На Лысой Горе», опробовано: «…и устанавливали громадный щит с надписью на … языке: „Разбойники“». Как видите, самая надпись еще не сложилась, хотя текст, зафиксированный в Евангелии, уже отвергнут: писатель ищет что-то более простое и грубое. И пробел («на … языке») означает, что предстоит еще решить вопрос, на каком языке сделана надпись.
В завершенном романе: «…трое осужденных с белыми досками на шее, на каждой из которых было написано „Разбойник и мятежник“ на двух языках — арамейском и греческом».
Или вот: в Евангелии палачи у подножия креста делят одежду казнимого. Сюжет весьма похоже изложен у всех евангелистов, но особенно подробно у Иоанна: «Воины же, когда распяли Иисуса, взяли одежды Его и разделили на четыре части, каждому воину по части, и хитон; хитон же был не сшитый, а весь тканый сверху. Итак сказали друг другу: не станем раздирать его, а бросим о нем жребий, чей будет, — да сбудется реченное в Писании: разделили ризы Мои между собою и об одежде Моей бросали жребий. Так поступили воины» (Иоанн, 19, 23–24).
Эта подробность Нового завета в христианском вероучении считается важной: она связывает евангельское повествование с 21-м псалмом Давидовым и ветхозаветные строки рассматриваются как пророчество о Христе.
Собственно, совпадение с 21-м псалмом не только в этой подробности. Давид в своей молитве обращается к Господу, отвернувшемуся от него: «Боже мой! Боже мой! для чего Ты оставил меня». Ср.: «…возопил Иисус громким голосом: Или, Или! ламa савахфани? то есть: Боже Мой, Боже Мой! для чего Ты Меня оставил?» (Матфей, 27, 46).
Давид: «Все, видящие меня, ругаются надо мною; говорят устами, кивая головою: „Он уповал на Господа, — пусть избавит его; пусть спасет, если он угоден Ему“». Ср.: «…насмехаясь, говорили: <…> уповал на Бога; пусть теперь избавит Его, если Он угоден Ему» (Матфей, 27, 41 и 43).
Давид: «…скопище злых обступило меня, пронзили руки мои и ноги мои. …они смотрят и делают из меня зрелище; делят ризы мои между собою, и об одежде моей бросают жеребий» (Псалтирь, 21, 2; 8–9; 17–19).
И жребий, и дележку одежды казнимого Булгаков опускает (как и другие подробности, явно позаимствованные из Ветхого Завета). У него просто: «Крысобой, брезгливо покосившись на грязные тряпки, лежащие на земле у столбов, тряпки, бывшие недавно одеждой преступников, от которой отказались палачи…»
Писатель помнит, что его герой проповедовал не во дворцах, а простые люди, охотно приглашавшие и слушавшие Иешуа, тем не менее должны были работать. В романе: «Позавчера днем Иешуа и Левий находились в Вифании под Ершалаимом, где гостили у одного огородника, которому чрезвычайно понравились проповеди Иешуа. Все утро оба гостя проработали на огороде, помогая хозяину…».
Кого мог соблазнить хитон Иешуа, его рубаха из дешевой ткани, прогоревшая от солнца и пота, а теперь — его ведь били — в неотмываемых пятнах крови и, вероятно, разорванная во многих местах…
И другие отступления от традиции. В смертный час на Лысой Горе нет апостолов и женщин, скорбно застывших вдали (по Матфею, Марку и Луке) или плачущих у подножия креста (по Иоанну). Нет и толпы, насмехающейся и кричащей: «Если ты Сын Божий, сойди с креста». В романе: «Солнце сожгло толпу и погнало ее обратно в Ершалаим».
Нет двенадцати апостолов. (О, булгаковские перевертыши! Двенадцать литераторов будет у Берлиоза.) Вместо двенадцати учеников — один Левий Матвей, бесконечно преданный и — не понимающий своего учителя Левий…
Вопреки изложенной в Евангелии длинной родословной, восходящей к роду Давидову, в романе ничего не известно ни об отце, ни о матери Иешуа. У него нет братьев. «Я не помню моих родителей», — говорит он Пилату.
И еще: «Мне говорили, что мой отец был сириец…» Не ищите тайных намеков