Бенедикт Сарнов - Скуки не было. Вторая книга воспоминаний
Как я уже сказал, эта Сашина песня была — из самых моих любимых.
Но конец ее мне не нравился:
Я твердил им в их мохнатые уши,В перекурах за сортирною дверью:«Я такой же, как и вы, только хуже!»И поддакивали старцы, не веря.
И в кино я не ходил: «Ясно, немец!»И на танцах не бывал: «Академик!»И в палатке я купил чай и перец:«Эко денег у него, эко денег!»
Ну, и ладно, и не надо о славе…Смерть подарит нам бубенчики славы!А живем мы в этом мире посламиНе имеющей названья державы…
Раздражала меня своим фальшивым пафосом и эта последняя, заключительная строфа. Но строчка: «Я такой же, как вы, только хуже!» — приводила меня просто в бешенство.
— Что такое?! — заходился я. — Чем это, интересно знать, ты их хуже?!..
— Ну, если я так чувствую… — защищался Саша.
И каждый раз на том же самом месте я заводился с пол-оборота:
— Тоже мне, кающийся дворянин! Он, видите ли, так чувствует… Да неужели ты не понимаешь, что эта лошадь уже сто лет как кончилась! Давно уже никто никому ничего не должен! Хватит! Поквитались!
И начинался тот нескончаемый, вечный русский разговор-спор, составлявший главное содержание и главный смысл всех тех наших тогдашних кухонных посиделок:
Чай да сахар, да пища духовная,Но еще с назапамятных порНайпервейшее дело кухонное —Это русский ночной разговор,Где всё время по нитке таинственной,От какого угла ни начни,Всё сведется к той теме единственной,Словно к свечке, горящей в ночи:
— Россия, матерь чудная!Куда? откуда? как?Томленье непробудное,Рывки из мрака в мрак…Труднее и извилистейНайдутся ли пути?Да как же: столько вынестиИ сызнова нести!
О «черные маруси»!О Потьма и Дальстрой!О Господи Исусе!О Александр Второй!Который век бессоннаяКухонная стряпня…
И я там был,Мед пиво пил,И корм пошел в коня.
Эти строки певца московских кухонь Юлия Кима я переписываю и повторяю как свои. Ведь я тоже «там был», и откармливался той же кухонной стряпней, и корм тот — и в моем случае, надеюсь, тоже — пошел в коня.
Разве только, точности ради, тут надо добавить, что мои (наши) кухонные посиделки не всегда происходили в кухнях. Что ни говори, а «десять метров на сто человек» — это все-таки метафора. И поэтому из кухни часто приходилось перебираться в гостиную. Но и в гостиных наших (если это слово из иного быта и иного лексического ряда вообще применимо к нашим тесным заставленным комнатам) царила та же кухонная атмосфера. Сдвигались разнокалиберные столы — к столовому приставлялся кухонный, а порой даже и письменный, с которого сгребались и складывались прямо на пол, в углу, все бумаги хозяина квартиры — и повседневная какая-нибудь халтура, и драгоценная, втайне от друзей сочиняемая им «нетленка». Одалживались у соседей недостающие стулья и табуретки (их все равно не хватало). А тарелки, ножи и вилки — тоже с бору по сосенке — гости, живущие поблизости, приносили с собой.
Да, Блок, презрительно сказавший про отгремевший девятнадцатый, что это был «век не салонов, а гостиных», явно имел в виду другие гостиные. Не такие, как наши. Ну а уж о салонах и говорить нечего: откуда в наш век и в нашей стране могли явиться на свет салоны?
Однако — представьте! — были в моей жизни и салоны.
Конечно, они были совсем не похожи на те, где Пушкин и Грибоедов сиживали за одним столом с Булгариным и Гречем. Но тем не менее — с поправкой на время и место действия — это были самые что ни на есть настоящие литературные салоны.
Первым из них — а может быть, даже и единственным, заслуживающим этого наименования, — был салон Лили Юрьевны Брик.
2
В первой книге своих воспоминаний я рассказал, как в 15 лет влюбился в свою одноклассницу, которая объявила мне, что может полюбить только верного сына коммунистической партии, а я, наверно, организую какую-нибудь другую, свою партию. Рассказал и о том, чем кончился этот наш детский роман: в конце концов эта девочка стала моей женой.
Всё именно так и было. Но сейчас я должен сделать одно признание: та девочка была не первой моей любовью.
Первой была Лиля Брик.
В Лилю я влюбился раньше, чем познакомился с будущей своей женой. Влюбился, конечно, заочно: по-моему, я даже фотографий её тогда не видал — разве только первое издание поэмы Маяковского «Про это», на обложке которого была фотография Лили работы Родченко.
Обложка эта тоже, наверно, произвела на меня впечатление. Но влюбился я не в этот портрет Лили, в другой — словесный:
Если я чего написал,если чего сказал,тому виной — глаза-небеса,любимой моей глаза.Круглые да карие,горячие — до гари…
Моя жена утверждает, что и в нее я влюбился только потому, что мне померещилось, будто у нее тоже глаза — «круглые да карие, горячие — до гари». И доля истины в этом ее утверждении, пожалуй, есть.
«Пушкин — это наше всё» — повторяем мы вот уже полтораста лет. И формула эта за минувшие годы не только не устарела, но даже как будто наполнилась новым, еще более весомым содержанием. Но для меня и моих сверстников — во всяком случае, для многих — в годы юности «наше всё» был Маяковский.
Всему, что я узнавал и постепенно начинал понимать тогда, научил меня он. Ну а литературные мои вкусы — привязанности, симпатии, влюбленности, отталкивания — те уж точно складывались и формировались под его влиянием.
Из всех гигантов Серебряного века разрешенным был только один он, Маяковский, и немудрено, что даже о существовании тех, других, мы узнавали от него, через него.
Но меня Маяковский влюбил не только в стихи, ставшие на всю жизнь самыми моими любимыми, но и в женщину, ставшую, как я уже сказал, первой моей любовью.
Впрочем, в этой моей любви трудно было отделить одно от другого. Трудно — и даже невозможно — было провести границу, отделяющую мою потрясенность его стихами, посвященными Лиле, от мгновенно вспыхнувшей влюбленности в ту, которой эти стихи были посвящены.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});