Виктор Афанасьев - Лермонтов
22 июля читал у Карамзиных свои мемуары Филипп Филиппович Вигель — он имел недоброе, но талантливое и хлестко-остроумное перо, а портреты изображаемых им лиц у него получались не совсем достоверными, но в деталях поразительно точными... Многие из этих лиц были живы, и это давало мемуарам Вигеля особенный — скандальный колорит... Он, директор Департамента иностранных исповеданий, был в приятельских отношениях со всем кругом старших литераторов, не исключая Пушкина и Жуковского. Это был старый арзамасец (член литературного общества, созданного Жуковским в 1815 году) под кличкой Ивиков Журавль, в сокращении — Журка. Случалось, что те, о ком он писал, присутствовали на чтении. Успех он имел необыкновенный. Издавна бывал у Карамзиных и другой арзамасец, также приятель Жуковского, теперь — министр внутренних дел, Дмитрий Николаевич Блудов. В последние годы, правда, он появлялся здесь редко. Его дочь Антонина передавала Софье Николаевне, что он «очень ценит Лермонтова и почитает единственным из наших молодых писателей, чей талант постепенно созревает, подобно богатой жатве, взращиваемой на плодоносной почве, ибо находит в нем живые источники таланта — душу и мысль!».
Лермонтов постепенно становится душой небольшого кружка самых близких друзей Карамзиной. Она пишет сестре, что его «присутствие всегда приятно и всех одушевляет». Узкий кружок друзей Карамзиных привлекал его больше, чем многолюдные сборища у Одоевского, где нередко встречались люди, не знакомые друг с другом (тут бывало много интересного, но это совсем другое дело!). Впервые в жизни он почувствовал себя на своем месте, в своем кругу. Только здесь душа его переживала мирные минуты. И вот что написал он в ту пору, в августе 1839 года, в альбом Софье Николаевне взамен разорванного стихотворения:
Любил и я в былые годы,В невинности души моей,И бури шумные природы,И бури тайные страстей.Но красоты их безобразнойЯ скоро таинство постиг,И мне наскучил их несвязныйИ оглушающий язык.Люблю я больше год от году,Желаньям мирным дав простор,Поутру ясную погоду,Под вечер тихий разговор,Люблю я парадоксы ваши,И ха-ха-ха, и хи-хи-хи,Смирновой штучку, фарсу СашиИ Ишки Мятлева стихи...
Саша — это Александр Карамзин, любитель розыгрышей и автор «Бориса Ульина», увы, безжалостно разгромленного в «Московском наблюдателе» Белинским (в ответ на похвалы этой поэме в «Отечественных записках»). «Борис Ульин» был назван «жалким произведением, обличающим в авторе его образцовую бездарность».
Приезжал в Царское Село Одоевский — всякий раз навещал Лермонтова. Именно в это лето они перешли на «ты». Вдвоем (иногда втроем, если была жена Одоевского Ольга Степановна) они много толковали о том о сем, и так у них сложилось, что больше всего — о Боге, Церкви, молитве... Какой это был контраст к прогулкам верхом, поездкам в Павловск, где у молодой княгини Щербатовой, прекрасной вдовы, устраивались шумные чаепития, а потом игры со всякими проказами: столько озорства, смеху, крика — не подумаешь, что это взрослые люди. Одоевский не понимал ничего такого и приходил в ужас, когда видел, что образованные люди бездельничают.
Продолжалась и его ночная работа. Не говоря никому об этом ни слова, он писал поэму о молодом чернеце, бэ́ри, каждую ночь переносясь душой к месту слияния Арагвы и Куры, в Мцхету, в горы Картли, к ущелью Армазис-Хеви... Темное лицо, легкая седая борода отца Мириана, отшельника, черная ряса, подпоясанная веревкой... простор неоглядный... леса на склонах гор... скалы... древние храмы... Он вспоминал Грузию с каким-то щемящим сердце восторгом, как вспоминает, верно, странник свою родину на далекой чужбине. Это было необыкновенно и странно.
Первые строки поэмы сложились так легко, словно они в нем жили, возникнув там, над Мцхетой, под облаками... (Божья благодать сошла/На Грузию! — она цвела...» — сказочная, райская страна: дружество, родство, братство разлито во всей ее природе, — «будто две сестры» бегут, «обнявшись», две реки... деревья — «как братья в пляске круговой»... скалы «жаждут встречи каждый миг» друг с другом, — «простерты в воздухе давно / Объятья каменные их...». И все природы голоса сливались тут...» И тем страшнее бывает отторженность человека от природы, от свободы. Бэри — один из таких людей.
Мальчик, оставленный в монастыре русским генералом, оказался не в тюрьме, а в братской общине монахов, — здесь он, тяжело больной, был спасен от смерти «искусством дружеским».
Но, чужд ребяческих утех,Сначала бегал он от всех,Бродил безмолвен, одинок,Смотрел вздыхая на восток,Томим неясною тоскойПо стороне своей родной.Но после к плену он привык,Стал понимать чужой язык,Был окрещен святым отцом,И, с шумным светом незнаком,Уже хотел во цвете летИзречь монашеский обет,Как вдруг однажды он исчезОсенней ночью. Тёмный лесТянулся по горам кругом.Три дня все поиски по немНапрасны были, но потомЕго в степи без чувств нашли...
Все остальное, то есть вся поэма (24 главки из 26) — предсмертная исповедь молодого послушника, так и не успевшего «изречь монашеский обет». Эти три дня, в которые его искали, он жил... Это и была цель его побега, которая слилась в его душе из двух желаний — найти «родную сторону» и «обняться с бурей»... Рядом были и другие желания (все входящие в желание жить):
Взглянуть на дальние поля,Узнать, прекрасна ли земля,Узнать, для воли иль тюрьмыНа этот свет родимся мы...
Все это было одно:
Я знал одной лишь думы власть,Одну — но пламенную страсть:Она, как червь, во мне жила,Изгрызла душу и сожгла.Она мечты мои звалаОт келий душных и молитвВ тот чудный мир тревог и битв,Где в тучах прячутся скалы́,Где люди вольны, как орлы...
Беглец попал в грозу... потом заблудился в лесных дебрях... вступил в жестокую битву с барсом... Он слился с природой, — «как зверь, был чужд людей / И полз и прятался, как змей»... Венцом этой жизни стало утро после грозы:
Всё, что я чувствовал тогда,Те думы — им уж нет следа;Но я б желал их рассказать,Чтоб жить, хоть мысленно, опять.В то утро был небесный сводТак чист, что ангела полетПрилежный взор следить бы мог;Он так прозрачно был глубок,Так полон ровной синевой!Я в нем глазами и душойТонул...
Так всегда смотрел Лермонтов в чистое лазурное небо, смотрел, как бы видя там, чувствуя всей душой, свое родное... То, к чему горы Кавказа были ступенью. Так сам Лермонтов, особенно в последний год, хотел вырваться из своего «монастыря» и жить, хотя бы и в лесу, в горах... пусть даже дни, а не годы... пусть в одиночестве... И если бы не приютный огонек у Карамзиных, совсем бы ему было плохо.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});