Дмитрий Быстролётов - Пир бессмертных: Книги о жестоком, трудном и великолепном времени. Возмездие. Том 2
Он помолчал. Мы стояли, вытянувшись друг против друга.
Вдруг резким прямым движением он протянул мне руку:
— Держитесь до конца, доктор! Я прочитал ваше дело. Вы молодец. Скоро всё переменится. Нельзя, чтоб так долго оставалось по-прежнему. Держитесь! Вы скоро будете на свободе! Ну, желаю наилучшего!
До боли крепко стиснул мою руку, резко повернулся и, волоча ногу, вышел.
Я прочёл несколько немецких писем и два английских — из Израиля и Соединенных Штатов. Когда за дверью начался громкий резкий разговор, я прислушался. Оказалось, что бывший бакинский министр Багирбеков, теперь наш лагерный завхоз, попросил у своего земляка, заведующего кухней Мамедова, две больничные котлетки, которые тот должен был раздать к обеду. Мамедов дал, и Багирбеков побежал с ними к оперу, неся котлеты на тарелочке в доказательство преступления Мамедова. А тот по другой дороге побежал туда же, чтобы донести на Багирбекова. Оба прохвоста столкнулись в дверях, и их крикливую ругань я хорошо слышал через двери.
Позднее пискнул знакомый сценический тенорок, и голос опера прогремел:
— Скажите попу, что я занят! Покоя от всех этих тварей нет!
«Да, времена Долинского прошли», — думал я, улыбаясь.
Выпил чай, расписался в ведомости и вышел в коридор. Стрелок повел меня в зону.
Но в темноте мы наскочили на Плотникова.
— Ты, Захаров? Доктора Быстролётова ведёшь? Стой, поворачивай обратно, а я беру его в клуб. Бульский распорядился, чтобы он сегодня ночью работал не в зоне, там уже сидит один заключённый, они к утру должны закончить расписывать стены. Понял, Захаров? Иди!
Вторым оказался бывший латышский эсэсовец Шарон, сын владельца лучшего в Риге кафе. Шарон умел хорошо расписывать стены пульверизатором — у него получались красивые сочетания красок и оригинальные узоры, напоминавшие дорогой ковер.
— Вы присматривайте за Шароном, доктор, а я пойду: он всё-таки эсэсовец, а вы — наш советский человек. Ну, дадите указания, если надо, но в основном пусть работает он, а вы больше сидите в этом кресле, я его поставлю в самых дверях, поняли?
Шарон уже развёл несколько колеров в мисках и возился с пульверизатором. Пошёл дождь, стало душно. Он сбросил гимнастёрку и нательную рубаху. Лампочка светила ярко, и из своего кресла я видел его потное плечо и голубую наколку на нём — группу крови, священную метку этой гвардии фюрера.
Потом опять появился Плотников.
— Доктор, здесь к нашей врачихе Наталии Алексеевне прилетал муж, он всю войну водил из Америки самолёты. Здесь бросил вот эту пачку сигар и журналы. Красивые, но непонятные. Вы, однако, разберётесь, а сигары, на наш вкус, вроде отвратные, вонючие и горькие, но за границей, говорят, они в цене. Попробуйте, вот спички. На ночь хватит и курева, и чтения! Ну, пока!
В дверях он остановился. Подумал. Нерешительно вернулся. Шёпотом начал:
— Тут одно дельце… Да… я… гм… Ну, словом, если что, крикните в окно — рядом стрелок залёг в секрете — он вмиг будет здесь. Предупреждён мною, поняли?
Однако дальше двери он опять не ушёл. Постоял. Опустил голову. Мелкими шажками подошёл ко мне.
— Доктор, я… гм… я… гм…
Собрался с силами и выпалил:
— Бульский прислал вам рыбу горбушу за работу в мастерской игрушек, а я эту рыбу… съел.
Он скривился, как от боли.
— У меня пятеро детей, доктор. Жена не работает — всё болеет и болеет. Вы же сами знаете. Живём хуже собак, Анна Михайловна, — видели сами. Так я детям занёс эту рыбу. Сам не ел, конечно.
Я молча пожал ему руку.
14Непогода разогнала людей. Скоро живые летние разговоры в темноте за окном стихли, и, сидя в глубоком кресле, я слышал только ровное шуршание дождя, паровозные гудки с недалёкой станции, стук колес проходящих поездов и крики часовых на лагерных вышках. Изредка оборачивался и видел прилежно работавшего эсэсовца, его плечо с гитлеровским клеймом. Всё было спокойно.
Настала ночь.
Я положил ноги на стул, зажёг сигару и стал жадно перелистывать давно знакомые журналы. Под шуршание тёплого дождя я читал их как когда-то, сидя также в глубоком кресле и тоже с сигарой в зубах, в Нью-Йорке. Всё повторилось. Всё было очень похоже. Прибавились только крики часовых.
И я опустил журналы на колени. Кончается девятый год заключения. Мать и жена убиты на воле. А я в заключении — жив. Сижу с сигарой в мягком кресле и слушаю стук колес проходящих поездов. Я вынес всё, что мне было положено судьбой, и вынесу ещё много другого. Я — сильный. Нет, просто тренированный: то, что мне пришлось видеть в лагерях, — не самое страшное в моей жизни и уж во всяком случае не самое для меня новое. Пережитое раньше хорошо подготовило меня к лагерю и одновременно посадило меня сюда.
Сегодня у меня не хватило духа докончить Анечке рассказ. Пусть… Когда-нибудь доскажу…
И с болью в сердце, вероятно, скривив лицо, как Плотников, я вспомнил окончание своей истории.
Наступление нервно-психического криза было обусловлено чрезвычайно тяжёлым грузом неосвоенных сознанием впечатлений, которые накапливались с юношеского возраста, а роль куркового механизма сыграло внезапное наступление отдыха, помноженного на резкое изменение питания и других условий существования. Заданный жизненный ритм оборвался, и психика стала работать вхолостую, бурно перемалывая впечатления пережитого, — они навалились на сознание, как лавина, и раздавили его.
Я успел сдать экзамены и впал в состояние замкнутости и погружения в себя: связи с внешним миром почти оборвались, я стал нуждаться в посторонней помощи. Внутри меня все рыдало и разрывалось от страдания, для себя самого оформленное как воспоминание о тонущей матери.
Но потом нас погрузили в вагоны и привезли в Чехословакию. Поток свежих впечатлений возобновился и стал вытеснять из сознания образы, навязанные принудительным мышлением. Я опять начал двигаться, говорить, и все считали меня выздоровевшим. Но я был болен, и психика только ждала нового сильного впечатления, которое могло бы опять спустить курок. Таким впечатлением явились письма матери с описанием голода в России.
Психопаты — энергичнейшие люди!
Я продал свою одежду, купил старую рабочую робу, синюю кепку и грубые ботинки и на последние деньги отправился в Берлин. Явился к советскому морскому атташе и рассказал ему о бегстве из Крыма от белых. Получил направление в Альтдамм и оттуда вместе с тысячью бывших царских военнопленных, украинских крестьян из Аргентины и разных сомнительных личностей, вроде меня самого, был направлен в Себеж, в фильтрационный лагерь. Удачно прошёл проверку ЧК, был направлен в Кронштадт на флот, оттуда в Севастополь, там демобилизовался и по этапу доставлен в Новороссийск и, наконец, без денег и документов выброшен на улицу. Пешком добрался к матери.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});