Алексей Ермолов - Записки русского генерала
Сюртук его нараспашку, на широкой груди висит наперсный крест с ладанкой, в которой зашит псалом: «Живый в помощи Вышнего» – благословение отцовское. С этим талисманом он никогда не расстается, с ним он носится в бою, как будто окрыленный силами небесными. Тут же и генерал мой.
– А вот и свидетель, – сказал А[лексей] П[етрович], коварно мигнув сидевшему подле него (помнится) Дамасу[212], потом, обращаясь ко мне, прибавил: – Извини, что мы тебя потревожили. Надо тебя предупредить, что ты призван сюда не по службе, и потому, птенец, садись или ложись между нами, как тебе лучше.
Когда я уселся на место, которое мне очистили двое из собеседников, генерал мой начал передавать мне пресмешной, но невероятный анекдот, которого я будто бы был свидетелем.
– Могу только сказать, – отвечал я, – что моей личности при этом случае не было.
– Вспомни хорошенько, мой золотой, – начал убеждать меня Полуектов, – это было там-то, в такой-то день и т. д.
– Вспомните, генерал, – отозвался я, – что я поступил к вам в адъютанты, когда полк со всею армией перешел уже через Рейн, а случай, о котором вы говорите, был до перехода этого, и я находился тогда на пути из Мекленбурга.
– Ну, так виноват, – сказал Б. В., – это было наверно при полковом адъютанте.
Полуектов был благороднейший и добрейший из смертных и в жизнь свою ни на кого не сердился, тем менее на меня. Надо заметить, что в анекдотах его было много ума и нисколько оскорбительного злословия.
Кончилась эта история тем, что все от души смеялись, в том числе и сам виновник смеха. Разговор обратился на другой предмет. Долго еще сыпались анекдоты, остроты, пока хозяин не сказал, что пора на покой.
Но я по-стариковски заболтался и невольно отдалился от статьи M. H. Погодина; обращаюсь к ней.
Он предлагает только материалы, которые, прежде чем попасть в историю, должны пройти сквозь веялку критики. Не мое дело и не по моим способам писать им полный критический разбор. Но долг каждого человека, который был свидетелем эпохи и знал людей, из ней описываемых, обязан сказать то, что ему об них известно, если он мало-мальски владеет пером.
И потому я буду говорить только то, что имел случай знать об них. Многоуважаемый мною автор статьи извинит меня, если я как-нибудь, ради истины, найду его лично виноватым перед судом истории за то, что он, хоть и со слов других, поместил в своей статье некоторые неверности. Он мог бы их избегнуть, если бы слегка бросил на материалы, в ней помещенные, критический взгляд. Кстати я коснусь записок Ермолова и Давыдова.
Я должен также признаться, что главным побуждением моим писать о статье Погодина было желание защитить память одного из замечательных деятелей великой эпохи – память, оскорбленную несправедливыми и неверными отзывами о нем, помещенными в материалах. Итак, к делу.
В статье Погодина я прочел, что Ермолов, в царствование императора Павла Петровича, был сослан вместе с Платовым в Кострому. При этом случае я вспомнил рассказ одного костромского старожила, переданный мне лет двадцать тому назад и обрисовывающий характер Алексея Петровича. Вот что он мне рассказал.
Когда Ермолов, в чине подполковника, жил в ссылке в Костроме, он в зимнее время возил на салазках для своей хозяйки, старушки-мещанки, у которой квартировал и которая любила его, как сына, воду в ушате или кадке с реки, по обледенелой горе. Иногда присаживался на салазки мальчуган, внучек хозяйки.
Если б я был художник, я написал бы будущего главнокомандующего на Кавказе в этом виде. Можно было бы прибавить, для полноты картины, старичка мещанина, благоговейно скинувшего перед ним шапку, и хозяйку, радостно встречающую поезд у ворот своего дома. Ближе к главному лицу, для более полной характеристики его, я поместил бы двух пригожих, с веселыми лицами, костромитянок, которые, неся ведра с водою на коромыслах, посылают молодому офицеру приветствие рукою.
В записках Ермолова сказано:
«В ночи на третьи сутки, в Витебске, главнокомандующий согласился послать корпус пехоты и несколько кавалерийских полков навстречу неприятелю по левому берегу Двины. Я предложил генерал-лейтенанта графа Остермана, блистательную репутацию в прошедшую войну сделавшего и известного упорством в сражении. Надобен был генерал, который бы дождался сил неприятеля и они его не устрашили».
Только-то, чтобы не устрашили? Подобных генералов было у нас довольно. Назначая генерала с большим корпусом на такое важное дело, главнокомандующий, конечно, имел в нем в виду качества более важные, нежели одна неустрашимость. Заметьте слова, мною нарочно подчеркнутые, они пригодятся нам в другом месте.
Я имел в руках своих подлинную записку, вероятно дополнительную к приказу главнокомандующего, написанную по этому случаю и подписанную начальником штаба Ермоловым. К сожалению, она у меня затерялась. Помню только, что она написана была на четвертушке листа прекрасным, четким почерком, красноречиво, хотя и без обилия слов, и в очень лестных для графа выражениях.
В ней сказано было, что главнокомандующий, поручая ему это дело, не дает никакой особенной инструкции, уверенный, что если сказано ему удержать или разбить неприятеля, то это будет исполнено.
«Таков был Остерман, – продолжает Ермолов в своих записках, – и он пошел с 4-м корпусом! В двенадцати верстах встретил он небольшую часть неприятельских передовых войск и преследовал их до местечка Островно. Здесь предстали ему силы неприятельские превосходные и дело началось жарчайшее… Ночь прекратила сражение… Урон с обеих сторон был весьма значащий… и проч.».
К этому описанию прибавлю: здесь графу Остерману-Толстому надо было, имея против себя двойные силы, особенно на первых порах кампании, отстоять честь русского оружия. Это дело, в армии Барклая, было почти одновременно с дашковским в армии Багратиона, где, говоря словами Ермолова, «Раевский, с малыми силами, в сравнении с неприятельскими, употребил и распорядительность (здесь уж и распорядительность), ему свойственную, и храбрость, его отличавшую: взяв знамя, он пошел в голове колонны, ведя за собою двух сыновей, из коих одному было не более одиннадцати лет». (В сражении под Парижем я видел одного из них, помнится в егерском мундире, лет четырнадцати или пятнадцати, и любовался, как этот стройный, красивый мальчик весело разъезжал в свите нашего дивизионного генерала Паскевича по цепи стрелков.)
Здесь, говорю, надо было графу Остерману-Толстому искусною распорядительностью и неустрашимостью, особенно на первых порах кампании, отстоять честь русского войска, и он ее отстоял. Когда в самом пылу сражения от разных подчиненных ему начальников прискакивали к нему адъютанты с донесением, что ряды наши редеют более и более и едва держатся под смертоносным огнем, и спрашивали, что он прикажет делать, – он отвечал только: «Стоять и умирать!»