Исайя Берлин - История свободы. Россия
Правила эти чрезвычайно жесткие, но ясные; люди знают, что если они нарушат их, то будут наказаны, но если вы ни в чем не виноваты – живете осмотрительно, не совершаете рискованных поступков, не встречаетесь с иностранцами, не выражаете крамольных мыслей, – можно рассчитывать, что вас никто не тронет, а если ненароком и арестуют, есть реальная возможность оправдаться и выйти на свободу. Справедливость самих правил, очевидно, не обсуждается. Хороши они или нет – такой вопрос даже не ставится. Они принимаются как некая данность, посланная свыше, в целом – неприятная и, разумеется, не подкрепленная той почти религиозной верой, которую можно было бы ожидать от настоящих коммунистов, но неизменяемая и непреложная, как закон природы.
Вкусы остаются простыми и неиспорченными. Советские люди воспитаны на диете классической литературы, русской (в которой сейчас почти нет запретного) и зарубежной, представленной главным образом «социально значимыми авторами»: Шиллером, Диккенсом, Бальзаком, Стендалем, Флобером, Золя, Джеком Лондоном, да еще «бойскаутскими» повестями, в которых утверждаются общественные добродетели и зло неизменно наказуется в конце. Дешевое чтиво, порнография и «проблемная» литература исключены, поэтому мировоззрение при такой образовательной системе остается ясным и полным энтузиазма, как у подростков, причем подростков, порою весьма симпатичных и талантливых. На великолепной выставке французского искусства в ленинградском Эрмитаже русские посетители (по наблюдениям одного иностранца, обменявшегося с ними впечатлениями) плохо воспринимали живопись после 1850-х годов, находили картины импрессионистов, в особенности Моне и Ренуара, малопривлекательными и открыто отвергали Гогена, Сезанна и Пикассо, представленных на выставке многими прекрасными работами. Конечно, есть в Советском Союзе люди и с более развитым вкусом, но их мало и они не афишируют широко своих взглядов.
В молодежи скорее поощряется интерес к научным и техническим знаниям, чем к гуманитарным, и чем ближе к политике, тем слабее образование. Хуже всего поставлено оно у экономистов, историков современности, философов и юристов. Иностранный ученый, работавший в Библиотеке Ленина в Москве, обнаружил, что большинство его соседей по залу – аспиранты, компилирующие свои диссертации в основном из отрывков других, уже защищенных диссертаций, в частности из ходовых отрывков классиков, главным образом – Ленина и Сталина (все еще Сталина в 1956 году!), то есть из материала, выдержавшего наибольшее количество испытаний и доказавшего свою прочность. Иностранцу объяснили, что без этих отрывков у диссертации нет шансов на успешную защиту. Очевидно, что и соискатель, и экзаменаторы понимают неписаные, но незыблемые требования относительно типа требуемых цитат и их квоты в тексте диссертации – условия sine qua non[401] для получения ученой степени. Аспирантов, читающих книги, было чрезвычайно мало по сравнению с теми, кто читал чужие диссертации, а также номера «Правды» и других коммунистических газет и журналов, из которых можно набрать нужные цитаты.
Ситуация в философии особенно безрадостна. Философия, то есть диалектический материализм и его предшественники, – обязательный предмет на всех факультетах советских вузов, но трудно найти хотя бы одного преподавателя, с которым можно было бы сколько-нибудь интересно поговорить на философскую тему. Один из них, очевидно застигнутый врасплох, даже пустился объяснять заинтересованному иностранцу (чем весьма его озадачил), что при царском режиме в каждом классе были уроки Закона Божьего, на которые приходил священник, бубнил, что положено, а ученики сидели и смирно слушали. От них не требовали отвечать урок, и если они не шалили, не мешали и не допускали антирелигиозных выпадов, они могли, по молчаливому согласию, спокойно продремать целый час: ни одна из сторон не принимала другую всерьез. Преподаватели философии – те же самые циничные священники наших дней. Диалектический материализм обычно читают по учебнику, не изменившемуся за последние двадцать лет, с тех самых пор, как философские дискуссии вообще запретили, включая диспуты внутри собственно диалектического материализма. С тех пор преподавание его превратилось в механическое повторение текстов, значение которых постепенно полностью улетучилось, ибо они, как святыня, не подлежат ни обсуждению, ни, тем более, какому-либо применению – помимо ритуально-обрядового – к другим дисциплинам, скажем к экономике или к истории. И специалисты по этой официальной метафизике, и их слушатели, кажется, одинаково сознают ее полную никчемность. Конечно, безнаказанно признать это могут лишь немногие привилегированные: например, физики-ядерщики, которые получают, вероятно, самое высокое жалованье среди ученых и могут позволить себе заметить, почти публично, что диалектическая, да и вообще любая философия – чушь, на которую они не станут тратить своего драгоценного времени. Большинство тех приезжих с Запада, которые разговаривали с преподавателями философии в Москве, отмечают, что все они, как один, проявляют живейший интерес ко всему, что происходит на Западе, задают бесчисленные вопросы о неопозитивизме, экзистенциализме и так далее и слушают ответы с жадностью детей, неожиданно получивших доступ к запретным плодам. Если спросить их о прогрессе в их собственной области, выражение виноватого интереса мгновенно пропадает на их лицах, сменяясь неприкрытой скукой. Обсуждать проблемы, которые они сами считают мертвыми и бессмысленными, с не подозревающими об этом иностранцами никто и нигде не хочет. Ученые весьма откровенно дают понять, что их философские занятия, как всем известно, своего рода фарс, и они были бы счастливы, если бы им разрешили всерьез обсуждать хотя бы таких старомодных мыслителей, как Фейербах или Конт, но их руководство не находит это уместным. Совершенно ясно, что «подчиненные» не обманываются тем, что им внушают. Те, кто изучает философию, знают, что «наука», которую им преподают, – окаменелая бессмыслица. Преподаватели экономики обычно осознают, что терминология, которую они вынуждены использовать, в лучшем случае устарела.
В более широких слоях трудно найти кого-нибудь, кто бы искренне доверял информации, исходящей от советского радио и газет, а иногда – и от зарубежных. Считая, что все это в основном пропаганда, в одном случае советская, в другом – антисоветская, и потому ею можно одинаково пренебречь, они направляют свои мысли в другие сферы, где дозволены более свободные дискуссии, – в споры о личной жизни, пьесах, романах, фильмах, вкусах, амбициях и так далее. Здесь их суждения свежи, забавны и интересны. Они не страдают сколько-нибудь заметной ксенофобией. Что бы им ни талдычили власти, в них нет ненависти к иностранцам, даже к немцам, к которым у них была, как я помню, сильная неприязнь в 1945–1946 годах; даже к американцам, хотя они и боятся, что из-за правительственных ссор те могут начать против них войну. Впрочем, это представляется им скорее стихийным бедствием, вроде землетрясения, чем поводом винить дипломатов. Те, кто задает вопросы о текущей политике, обычно проявляют не тенденциозность, а любопытство смышленых детей. Таксист, который спрашивал своего пассажира, правда ли, что в Англии два миллиона безработных, узнав, что это не так, философски заметил: «Значит, и тут наврали». Сказал он это без всякого возмущения, даже без иронии, констатируя очевидный факт. Видимо, он хотел сказать: «Дело правительства – распространять всякое вранье (как делает министерство пропаганды в военное время), но умные люди не обязаны в это верить». Заблуждений и иллюзий относительно внешнего мира в больших советских городах не так много, как иногда представляют на Западе, – информация здесь скудная, но нелепым выдумкам верят редко. Мне кажется, что если в результате какого-нибудь поворота судьбы или истории Россия освободится от коммунистического контроля, ее людям понадобится не переобучение, – они не впитали в себя распространяемую доктрину, – а просто нормальное обучение. В этом отношении они скорее напоминают обманутых фашизмом итальянцев, чем искренне проникшихся нацизмом немцев.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});