Иван Твардовский - Родина и чужбина
В воспоминаниях есть немало и других страниц такой же остроты и психологической напряженности. В первой части — это сцена прощания поэта с семьей при поспешном отъезде в Смоленск.
"Ранним морозным утром, пишет автор, в январе или начале февраля 1928 года, Александр покидал Загорье… Сам момент сборов, сохранившийся в памяти, промелькнул мгновенно. Собирать, собственно, и нечего было. "Одежи, что на коже, и харчей, что в животе" — так гласила пословица, которую довелось слышать от отца. Точно так и Александр не был обременен укладкой про запас нужных и ненужных вещей..
— Ну, вот и все! — сказал он и обнял мать. Склонив голову к ее плечу, как бы замер, но тут же несколько отпрянул и молча оставил свой взгляд на ее лице. Затем, судорожно качнув головой, целовал мать в щеки. Потом обнимал нас, каждого где кого застал, говоря одно: "Ну, Ваня!", "Ну, Павлуша!", "Ну!"…"Ну!"…
Заключительным было его прощание с отцом, который все это время неподвижно сидел у стола. Александр подошел к нему и говорил что-то так тихо, что нельзя было понять, что именно. Он видел, что отец чувствует себя нехорошо, и, поборов в себе сковавшую его гордость, подал отцу руку, и отец даже встал, что-то хотел сказать, чего-то ждал, но… их руки вдруг разомкнулись… Слов не получилось".
Мы воспроизвели эту небольшую сцену потому, что в ней сконцентрированы характерные особенности литературного стиля И. Т. Твардовского: и достоверность описания, вплоть до указания года, месяца, числа, времени суток, и точность в воспроизведении деталей, включая и наиболее важные, предваряющие события, и второстепенные, обнажающие их глубинную основу. Отметим и драматизм происходящего, умело подмеченный и художественно воспроизведенный автором в момент прощания Александра с отцом, когда почти соединившиеся для прощального пожатия руки разъединились и повисли в воздухе, как плети… Следует отметить и мастерски использованную прямую речь, и внутренний монолог, и проскользнувшую как бы между прочим редчайшую поговорку, и, наконец, глубокий психологизм, — что в своей общей совокупности максимально обеспечило художественное мастерство рассказчика-мемуариста.
Эти качества художественной прозы И. Т. Твардовского в отдельных местах повествования еще более усиливаются: драматизм и психологизм подчас достигают в них вершин классической русской мемуаристики. Такой представляется сцена встречи Александра Трифоновича с матерью в Русском Туреке Кировского края, волнующая до слез. Она передается автором со слов матери, Марии Митрофановны: "Батька в кузнице был с Павлом, рядом, вот-вот должны были подойти обедать, и, знаешь, такая грусть напала на меня, что отвести ее можно было только слезой. Слеза, может, человеку и дана природой, чтобы заглушить горе. И только бы сказать: "Где ж ты задержался «перевозчик» ты мой?", — а в дверь: тук-тук-тук! И не знаю, сказала "Да!" или нет, обернулась — входит… Шура. "Боже мой!" вырвалось, думала: привиделось мне, а он, мой родной, бойко так — ко мне, освободил руки — чемодан был — и: "Мама! Родная! Нашел же я тебя!" — Обнимает, целует и опять: "Мама, милая, здравствуй".
И в этой сцене автор сумел развернуть перед читателем сложную, предельно насыщенную психологически гамму разных чувств и оттенков, переживаний, промелькнувших одновременно и у матери, так жаждавшей встречи с сыном, и у Александра в предчувствии встречи с нею. Не случайно главный редактор журнала «Юность», Андрей Дементьев, прочитав в рукописи в то время лишь часть мемуаров, распорядился снять подготовленные для очередного номера материалы и поставить вместо них воспоминания И. Т. Твардовского, открывавшие по сути новую страницу в нашей мемуарной литературе, ибо только после их опубликования в периодической печати стали появляться аналогичные сюжеты о Соловках и ссыльных крестьянах.
Таков литературный портрет И. Т. Твардовского. Однако он не только изумительный рассказчик-импровизатор, мемуарист, владеющий секретами своего искусства, но и талантливый оратор и интереснейший собеседник.
Стояли погожие майские дни 1985 года. Город на Неве принимал писателей и ученых из других городов и стран по случаю 75-летия со дня рождения Александра Трифоновича Твардовского. Большой конференц-зал Института русской литературы с утра был переполнен. Время приближалось к полудню, когда на его главную трибуну поднялся быстрой походкой человек немного выше среднего роста, с белой, "как утренний снег", головой, с негустой серебристой бородкой, подтянутый и благообразный. Зал насторожился. Стоявшие у окон и стен люди притихли; видимо, его-то они и ждали с нескрываемым беспокойством. Перед ними на трибуне стоял Иван Трифонович Твардовский, прилетевший из далекого Танзыбея Ермаковского района Красноярского края на торжества по случаю юбилея своего старшего брата. Остро всматриваясь в притихший зал, он спросил, чтобы, видимо, продлить установившуюся тишину и завоевать полное доверие слушателей: "Всем ли слышно?" — и добавил: "А то пуня большая — можно ничего не услышать".
И действительно, некоторые из участников конференции, сидевшие подле меня, недоуменно переспрашивали, что он сказал. Неясным для них, оказалось, было слово «пуня» — наше смоленское слово. Мне мысленно представился большой сарай, из которого крестьяне зимой берут корм для скота. Услышав это слово с трибуны конференц-зала, я, глядя на оратора, воспроизвел по памяти стихи о Василии Теркине:
И, усевшись под сосной,
Кашу ест, сутулясь,
"Свой?" — бойцы между собой,—
"Свой!" — переглянулись.
Стоявший на трибуне человек тоже воспринимался как «свой», потому что в его речи проскользнуло народное смоленское словечко, установившее сразу внутренние связи между нами, подчеркнувшее, что оба мы "оттуда люди — от земли".
"Из воспоминаний об А. Т. Твардовском" — так обозначена была в программе научной конференции тема выступления Ивана Трифоновича. Более двух часов горячо и увлеченно он рассказывал не столько о брате и его поэтическом творчестве — людям, сидящим в конференц-зале Пушкинского Дома, были, конечно, известны его воспоминания, вышедшие в 1983 году в московском издательстве «Современник», — сколько о большой трагедии, постигшей семью ранней весной 1931 года. Тогда судьба помиловала только Александра и то потому, что он жил отдельно от семьи, в Смоленске. Что касается остальных, то все они, от мала до велика, испили до дна горькую круговую чашу большой национальной беды. Всем гуртом их вывезли из Загорья в Ельню, а оттуда в неприспособленных товарных вагонах отправили по этапу на север страны, "где, — по словам поэта, — ни села вблизи, не то что города", и где в поистине жутких условиях они должны были "на севере, тайгою запертом", бороться за свое выживание. Именно об этом с беспощадной и страшной правдивостью говорил известным ученым страны живой участник событий. И зал института Академии наук слушал, затаив дыхание, бывшего «спецпереселенца», как именовали в то время наши отечественные гауляйтеры русских людей, оказавшихся по чьей-то злой воле вне закона и потерявших все свое имущество и состояние — положение, живность крестьянского двора и обжитые места — свою милую "малую родину".