Сергей Волконский - Мои воспоминания. Часть вторая. Странствия
Встречал я у Тэков известного в свое время сочинителя популярнейших романсов Паоло Тости. Очень средний музыкант, несерьезный, банальный, он как-то сумел попасть в точку; он ответил музыкальным потребностям людей, для которых музыка была тем, чем, по выражению Державина, была поэзия для царевны Фелицы:
Поэзия тебе любезна,Приятна, сладостна, полезна,Как летом вкусный лимонад.
Его успех сделала Англия, то есть английские великосветские гостиные; его лавры были более в цене на Олимпе, нежели на Парнасе. Но он имел удивительный дар: без голоса, он пел очаровательно. Увидя это, всякая безголосая англичанка думала, что стоит взять несколько уроков у Тости, чтобы петь, как он. Он быстро пошел в гору как профессор пения и зарабатывал большие деньги. Этот маленький, невзрачный человек сделал одно из труднейших завоеваний: он завоевал Лондон.
Однако не могу не отметить, что однажды Тости аккомпанировал упомянутому Дэме незначительные итальянские и немецкие вещицы. Вдруг Дэме берет и развертывает перед ним «Мейстерзингеров». Тости встал и уступил мне свое место.
К нему пылала старческою нежностью мать герцогини Тэк, старая герцогиня Кембриджская. Дважды в год Тости приезжал в Лондон, чтобы услаждать старушку. Каждый день приносили ему от нее корзину дичи и корзину фруктов. По завещанию она оставила ему пять тысяч фунтов стерлингов.
Герцогиня Тэк, или, как ее больше звали в Англии, принцесса Мэри, была чрезвычайно популярна. Я несколько раз сопровождал ее на школьные празднества, какие-нибудь «открытия». Как она бывала очаровательна, как умела распространять свою личность и с совершенно ей одной присущей естественностью — ни малейшего усилия. И тут же она — королевское высочество и тут же ее дети облепляют ее, как пчелы вкруг улья…
Почему вдруг вспоминаю такую совсем ничем не замечательную сцену? Во Флоренции, в горах, далеко за Фьезолинским монастырем, по горному хребту мы ехали — она и дети. Вышли и пошли пешком; кипарисы, мирты, лавры и горячий, как в картинах старых сиенских живописцев, горячий закат. Тяжело; устали. Вдруг впереди нас, на краю дороги, высокий англичанин с длинной бородой, сняв шляпу, дожидается:
— Могу ли просить ваше королевское высочество принять чашку чаю и отдохнуть в моем дому?
— Благодарю вас, с удовольствием.
Какая прелестная картина духовно крепкой Англии здесь, в тосканских холмах. Престарелые брат и две сестры принимали свою принцессу. Сколько радости и уважения она встретила. Сколько привета и радушия внесла она. Никогда не забуду кругленький столик, на который она поставила свою чашку. На этом столике были выжжены две красные вишни и зеленый листок. «О, как это красиво! Как это мило! Чья это работа?» Одна из старушек сестер с гордостью сияла…
Герцогиня Тэк умерла в 1898 году. Она погребена в капелле Виндзорского замка.
Через год я был в Лондоне на несколько дней как делегат на конгресс по борьбе с торговлей женщинами. Сыновья, прочитав мое имя в газете, сейчас меня разыскали. Принцесса Мэй пригласила меня завтракать. Ее муж, теперешний король, в то время, при жизни королевы Виктории, носил титул герцога Йоркского. Они жили в Сен-Джемском дворце. Теперешний король Георг V удивительно похож на своего двоюродного брата Николая II. До такой степени похож, что, говорят, лорд-мэр однажды, думая, что говорит с русским наследником, спросил герцога Йоркского, будет ли он на свадьбе герцога Йоркского?
Завтракала в тот день у Йоркской четы сестра покойной герцогини, великая герцогиня Мекленбург-Стрелицкая с мужем, слепым. Я сидел между ними. Они были удивительно приветливы, хотя видели меня первый раз в жизни (это оказался и последний). Старушка стала изливать мне свои горести по поводу того, что ее внучка, принцесса Ютта, которую я видал в Петербурге, когда она приезжала к своей тете, принцессе Елене Георгиевне Альтенбургской, выходит замуж за князя Мирко Черногорского. Я сказал, что, действительно, брак может во многих отношениях показаться не совсем хорошо пригаданным. Мы потихоньку беседовали, когда вдруг она перегибается через меня к мужу и громко говорит: «Вот послушайте, что говорит князь Волконский». Я должен был во всеуслышанье повторить, что разница рас, предков, воспитания, образа жизни такова, что нужно много любви, чтобы заполнить эту пропасть. Кажется, молодые ответили всем требованиям, которые им предъявляли эти разницы, и живут очень счастливо… Но в ту минуту мне было очень неловко, и я написал Александру Тэку, что, может быть, я сказал что-нибудь, чего не следовало, просил его извинить меня перед его сестрой. Но он мне ответил, что ничего плохого не было; что даже хорошо; что старик очень гордится своей породой.
После завтрака был разговор с герцогом Йоркским о России, то есть, скорее, о русском дворе. Для них, живущих открыто, в постоянном общении с людьми, многое было непонятно, непостижимо в укладе нашей придворной жизни. Я сказал ему, что наш государь не так виноват в этом, что тут играют роль уже сложившиеся привычки, что, собственно, император Александр III завел эту систему затворничества:
— Вот именно, совершенно верно, — система затворничества, — поддержал меня герцог.
Что может быть более непохоже, чем Англия и Россия? Мне часто казалось, что Россия есть прямо опрокинутое отраженье. Возьмите хоть это: у нас монархия была государственной реальностью — она превратилась в принцип, в нечто неосязаемое; в Англии монархия только государственный принцип, а она реально существует.
Я в Англии мало бывал, всего три раза и на очень короткое время. Но нигде, ни в одной стране, как в Англии, ни с кем, ни с какими людьми, как с англичанами, я не чувствовал всю несуразность и ложь нашего русского государственно-общественного уклада. Как ясно я ощущал всегда, в разговорах с ними, что для них Россия — это огромное неизвестное. Что знают они о России? Они видят легкую пену русской культуры и тех немногих, кто ездит за границу; но разве они подозревают глубокое море и темное дно, что под этой пеной? И не только море населения разумею я и дно этого населения, и море русской души и темное дно, вернее, бездонье этой души. Что они знают об этом? А и в числе тех немногих, которых они знают, много ли таких, которые действительно культурны? И наконец, разве эти немногие единицы суть представители? Разве представитель тот, кто готов отказаться от сообщества? А можно ли не отказываться от того, с чем не согласен? И это я ощущал всегда за границей, и никогда так, как в Англии.
И какая двойственность тут в психологии, какая мучительная двойственность! Когда на меня за границей смотрели не как на одного из многих, не как на представителя, мне было неприятно за родину, оскорблялся мой патриотизм; когда меня принимали за представителя, то есть приобщали меня к ответственности народно-государственной, мне было неприятно за себя. Одним словом, если меня считали культурным исключением, во мне обижался патриот; если меня признавали соучастником, во мне возмущался человек. И поверх этой мучительной двойственности еще третье ощущение, как таящаяся в глубине души тайна, — любовь к России, той России, которой они, иностранцы, не знают и никогда не узнают. Можно ли знать Россию, когда не знаешь русской деревни, можно ли о ней суждение иметь? Можно ли любить Россию, если не любишь русскую деревню, да вообще неспособен деревню любить? В этом, мне кажется, наибольшая причина той пропасти, которая лежит между иностранцем и Россией. И не по отношению к одной только России это есть пробел; я думаю, что вообще знают только половину жизни те, кто не знает настоящей деревни. Говорил я как-то о деревне одному моему приятелю-французу; он не разделял моих вкусов и восторгов и воскликнул:
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});