Александр Петряков - Великие Цезари
Появился и еще один свидетель по имени Луций Тарквиний, которого задержали на выезде из города. Он признался в сенате, что ехал к Катилине с наказом, чтобы тот поспешил в Рим с войсками, а когда его спросили, кто его послал, ответил, что Красс. При этом подтвердил слова Фульвии, что в Риме действительно готовились поджоги, убийства сенаторов и прочие бесчинства.
Сенаторы не поверили, что Красс в этом участвует, а если и поверили, не захотели его обвинять, потому что многие были его должниками и единомышленниками. Разумеется, нет сомнений в том, что Красс, обеспокоенный блестящими победами Помпея, стремился опередить его в захвате власти. Это вполне правдоподобно, потому что он, а вместе с ним и Цезарь, оставшийся в тени автор и режиссер заговора, вовсе не собирались приводить к власти безумца Катилину, он был им нужен как запальный шнур для взрыва.
Итак, заговор был счастливо обезврежен, и пятого декабря уходящего шестьдесят третьего года сенат собрался на заседание, чтобы решить судьбу заговорщиков, что было, строго говоря, противозаконно, потому что судебной властью сенат не обладал. Первым получил слово избранный на следующий год консул Децим Юний Силан. Он был краток: враги отечества по законам предков достойны лишь высшей меры наказания. Выступившие следом сенаторы в целом поддерживали консула и рисовали страшные картины бесчинств, грозивших Риму, если бы Цицерону не удалось своевременно изобличить заговорщиков и принять экстренные меры.
Дошла очередь и до Цезаря. Заговорщики, безусловно, должны быть наказаны соразмерно своей вине, сказал он. Но какое наказание может быть соразмерным их преступлению? Да, здесь сейчас многие достойные сенаторы говорили о том, что замышляли заговорщики: поджечь Рим, перебить облеченных властью магистратов и свершить прочие страшные злодеяния. Но ведь ничего этого не случилось! Рим не горит, все обреченные было граждане целы и невредимы, все это осталось лишь замыслом, можно сказать черновиком, причем черновиком неиспользованным (об этом Цезарь говорил, быть может, не без горечи в душе). Он не сомневается в искренности патриотических чувств консула Децима Силана, побудивших его, «мужа храброго и решительного», высказаться за высшую меру наказания, но он, Цезарь, считает ее жестокой и предложение это полагает «чуждым нашему государственному строю». Несоразмерным он считает такое наказание еще и потому, что «в горе и несчастиях смерть – отдохновение от бедствий, а не мука; она избавляет человека от всяческих зол: по ту сторону ни для печали, ни для радости места нет». Далее он напоминает о проскрипциях Суллы. Ведь поначалу все радовались, что он казнил действительно лихоимцев, а что было потом? Сын доносил на отца, брат на брата и так далее. «Именно это и было началом большого бедствия: стоило кому-нибудь пожелать чей-то дом или усадьбу, или просто утварь либо одежду, как он уже старался, чтобы владелец оказался в проскрипционном списке». Поэтому Цезарь, конечно, не предлагает их оправдать и отпустить к Катилине, вовсе нет, – он советует рассадить заговорщиков по италийским тюрьмам, имущество конфисковать и приговор оставить без апелляции.
Реакция была такая. То ли Цезарь действительно был убедителен в своей речи благодаря своему ораторскому дару, то ли господа сенаторы решили не выносить, что называется, сора из избы (им было известно, что Цезарь и Красс связаны с Катилиной, и становиться поперек дороги таким влиятельным людям многим было невыгодно), поэтому быстро нашлись и согласные с Цезарем. Более того, консул Децим Силан заявил, что, говоря о высшей мере, он вовсе не имел в виду смертную казнь. Возникло колебание и в рядах остальной части сената, и неизвестно, чем бы все завершилось, если бы не Катон.
Он, надо полагать, был удивлен, что Цезарь не высказался за смертную казнь, думая, что тот это сделает, чтобы отвести подозрение от самого себя. Однако Цезарь, видимо, считал себя в безопасности, поэтому хотел вывести из-под удара исполнителей своей провалившейся пьесы под названием «Заговор Катилины». Он полагал, что они ему еще пригодятся в дальнейших интригах и борьбе за власть.
Катон начал свое выступление с того, что, размышляя над предложениями о наказании, только что прозвучавшими, он, конечно, признает, что преследовать по закону можно лишь за свершенные деяния, однако если бы заговорщикам удалось захватить Город, то «взывать к правосудию» было бы уже бесполезно. Да и вообще, господа сенаторы, что происходит? У нас нынче речь не о налогах или разборах жалоб из провинций, а о существовании самого государства. Мы еще не знаем, какую силу соберет в Италии и провинциях Катилина и каким бедам и невзгодам может подвергнуться римский народ. И здесь, в сенате, вожди демократов ратуют за то, чтобы заговорщики были помилованы! Не кажется ли странным, что они нашли защитника в лице Цезаря? Не потому ли он советует посадить их в муниципальные тюрьмы, что Катилине не составит труда их освободить, если он двинется на Рим?
Цезарь никак не реагирует на нападки Катона. Он спокоен, и ни один мускул не дрогнул на его лице. Он лишь безымянным пальцем почесал голову и продолжал внимательно слушать.
Катон, понимая, что у него нет никаких улик или доказательств о причастности Цезаря к заговору, предпочитает не развивать дальше этой темы и лишь иронически замечает, что Гай Юлий слабо разбирается в вопросах загробной жизни. Не всем смерть несет избавление от страданий: дурные люди, как известно, содержатся на том свете «в местах мрачных, диких, ужасных и вызывающих страх».
И он еще раз призывает господ сенаторов крепко задуматься и перестать цепляться за влиятельных людей и их подачки – ведь не будет сладкой жизни с удовольствиями и деньгами, если восторжествует Катилина и им подобные, что называют государственную измену борьбой за справедливость и требуют милосердия. Поэтому он предлагает считать письма и свидетельские показания серьезными обвинительными документами, тем более сами заговорщики сознались в подготовке государственного переворота. Исходя из всего этого, их следует казнить по закону предков, то есть удавкой в Мамертинской тюрьме.
Цицерон так же поддержал Катона, разразившись очередной, четвертой по счету Катилинарией.
После этих речей Катона стали величать «достославным и великим человеком» и обвинять самих себя в трусости и соглашательстве. Вот такова была харизма Катона, этой ходящей босиком совести и суровой морали Рима, что весь сенат единогласно принял постановление в его редакции.
Цезарь на этот раз проиграл. Сенат не пошел за ним. На этот раз не пошел, но у него было все еще впереди, несмотря на то, что в его возрасте Александра Македонского уже не было в живых.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});