Евфросиния Керсновская - Сколько стоит человек. Тетрадь третья: Вотчина Хохрина
Так рассуждает смертельно больной человек, не знающий о том, что его недуг смертелен, и все еще надеющийся. Но настал день, когда я поняла безнадежность своего положения.
День рождения
24 декабря. Мой день рождения. Не забыть мне этого дня…
Я работала сучкорубом с Петром Чоховым и Афанасьевым. Но моей обязанностью было обрубать сучья заподлицо (без задоринки), со всех сторон ошкуривать пни и сжигать все остатки: сучья, вершины, хвою, чурки, а то и целые неделовые лесины. Ветви — мокрые, на морозе не горят, а только шипят и извиваются. Девять костров горят в разных концах лесосеки. Лучше бы на большом костре… Но как притащить тяжелые вершины, чурки, бревна?! Кругом бурелом, корни, ямы от вывороченных корней. Спешу от костра к костру, надрываясь под тяжестью, спотыкаюсь, падаю, вскакиваю и вновь тащу, выбиваясь из сил…
Все ушли. Но я не справилась со своей работой, осталась. Ноги дрожат, подкашиваются. Я вся в поту! Рубашка мокрая, липнет к спине, дымится. Но я справлюсь! Скорее, скорей! Ведь сегодня — день твоего рождения!
Помнишь, как это было, когда ты жила дома? Папа, мама, да и вообще все — тебя поздравляли. Царила такая теплая, счастливая атмосфера… Как это могло быть, такое спокойствие, счастье? Ведь и в те годы где-то (может быть, именно здесь) люди страдали, надрывались от непосильного труда, голодали, теряли последние силы, отчаивались! А мы всего этого не знали, не подозревали и никогда бы не поверили, что все это возможно!
Костры горят… Спотыкаясь и падая, ношусь от одного костра к другому. Вот месяц спускается к вершинам леса. О, я справлюсь! Скорее, скорее! Ведь сегодня — день моего рождения!.. Перед глазами все плывет. Я голодна — до обморока, устала — до смерти. Нет, не могу! Хватаюсь за голову и с глухим стоном падаю в снег…
Месяц зашел. В лесу совсем темно. Костры погасли. Я — никогда не справлюсь. Я побеждена…
Встаю, отряхиваю снег, подбираю шапку, телогрейку, одеваюсь и, захватив инструмент, бреду домой.
Полночь. До барака 7 километров. Ужина не будет. Едва плетусь, спотыкаясь. Сегодня день моего рождения.
Отцовские часы
И потянулись долгие дни, исполненные тоски и чувства обреченности. Я не сдамся. Я буду бороться до конца, но чувствую — конец близко.
Фактически это была уже не жизнь, а агония. Но можно ли сказать, что ссыльные бессарабцы были обречены? Нет, разумеется, не все. Но многие. А из числа тех, кто на свою беду попал к Хохрину, даже очень многие. Но все же у них по сравнению со мною было больше шансов. В момент, когда их забирали (а забирали их из дому), они захватили с собой все, что у них было ценного: деньги, драгоценности, вещи. Имея деньги в дополнение к тем, что нам весьма нерегулярно выплачивали заработок, не приходилось 2–3 дня работать натощак, причем невыкупленная пайка не возмещалась. Имея вещи, можно было кое-что на них выменять у местного населения: мясо (скот забивали с осени, а замороженное мясо висело на чердаке), капусту (пусть это был лишь зеленый лист), картошку величиной с орех, рыбу, грибы. Имея драгоценности… Ну, тут уже нетрудно догадаться, что за них можно было купить покровительство начальства.
В день, когда нас забрали в ссылку, 13 июня 1941 года, у меня было лишь 6 рублей. Мне неудобно было торопить с оплатой моих работодателей, а сами они не спешили. Вещи? Только те, что были нужны рабочему человеку. Притом летом. Даже хорошие хромовые сапоги я не взяла! После напишу и мне вышлют. Могло ли мне прийти в голову, что нас бросят, как щенят в воду: «Плывите, если сможете, а нет — тоните».
Но была у меня одна ценная вещь. Для меня вдвойне ценная и бесконечно дорогая: папины часы. Я их отдала в чистку, и, таким образом, их у меня не отобрали тогда, когда выгоняли из дома.
Часы папа получил в подарок от своего отца в день своего четырнадцатилетия, это был последний подарок его отца, умершего вскорости.
Эти часы были у папы в кармане, когда он умер: они продолжали тикать, когда папино сердце замолкло. Старинные, массивные, они были очень хорошие, на анкеровом[11] ходу, с 36-ю рубинами. На черном циферблате золотые римские цифры. И были четыре маленьких циферблата: кроме секунд, они показывали месяцы, дни, числа и фазы луны.
Все знали про эти часы. Мне и в голову не приходило их скрывать! И очень они понравились Хохрину. Бывало, не платят мне причитающиеся деньги. Обращаюсь в контору:
— Мне не на что свою пайку выкупить!
— У вас есть часы. Продайте их!
Протестую ли я оттого, что мне — уже в который раз — не дают доработать до сорока норм. И опять:
— У вас есть часы. Продайте их!
Это ли не вымогательство?!
— Умирать буду — разобью их и велю в гроб со мной положить! — запальчиво ответила я.
Согласна, все это было ни к чему. Хоронили бы меня все равно без гроба. И отобрали у меня эти часы в тюрьме. Но, разумеется, часы — это было не главное. В сопроводительном документе на меня указывали как на опасную личность (это еще с того дня, когда на меня в поезде надели наручники за то, что я подала воду роженице).
Но главное было то, что я не скрывала своего возмущения при виде несправедливостей и, что хуже всего, вступала в спор с Хохриным, когда его распоряжения были нелепы, жестоки или глупы…
Я ни разу не смолчала!
Это целая эпопея. Теперь всего и не вспомнишь, куда там! Ведь я чуть ли не ежедневно пыталась плетью перешибить обух…
Очень любил Хохрин проводить собрания. Не пойти на собрание никак нельзя. Пока все не соберутся, собрание не начинает, а пока собрания не закроет, столовая не открывается. Выхода нет!
Сгонит, бывало, смертельно усталых, голодных лесорубов в клуб и начинает. И всегда одно и то же:
— Фашистов мы унистожим, — именно так он произносил это слово. — А для этого необходимо…
И тут же преподносит или увеличение норм, графика или обязательства, или урезку оплаты труда в пользу армии, или еще что-нибудь: например — повышение качества древесины, то есть еще больше сжигать, оставляя лишь отборную.
В конце выступления обведет всех своими трупными глазами. Просто удивительно, до чего жуткие были эти глаза! Мутные, как у снулой рыбы, к тому же маленькие и неподвижные.
Все молчат… Кто осмелится спорить?!
Нет! Как перед Богом скажу, положа руку на сердце: ни разу, ни одного единственного раза я не смолчала!
— Норма! Кто дал вам право самовольно повышать норму? Она установлена государством. Для нашего же северного района она и так непомерно велика: световой день короток; мы и так нарушаем трудовой закон — закон, охраняющий безопасность трудящихся! Мы работаем в темноте. Представители профсоюза обязаны на месте установить размер нормы и ее оплату! Обязательства должны принимать рабочие сами, добровольно. А их берете вы и обсуждать не разрешаете. Официально у нас восьмичасовой рабочий день, но мы работаем по 12, и притом без выходных. Мы понимаем: сейчас война и наш трудовой фронт тоже фронт. Но допустимо ли урезать и без того смехотворный заработок? Вы говорите: «Повысить качество древесины». Но как превратить лес, триста лет боровшийся за существование в исключительно тяжелых условиях северных болот, в полноценный лес более южных районов, достигающий того же размера в 40 лет? Неужели для того, чтобы вы еще раз получили 40 тысяч рублей премии, надо сжечь еще больше леса низкого качества? Целесообразно ли превращать в дым лес, народное богатство?! И не преступно ли таким путем еще урезать и без того низкий заработок лесорубов?!
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});