Дочь Аушвица. Моя дорога к жизни. «Я пережила Холокост и всё равно научилась любить жизнь» - Това Фридман
«Никто не знал, что все это значит. Мы не могли обмениваться информацией, всякая связь с этим районом отсутствовала. Мы были отрезаны от внешнего мира. Любые поездки в близлежащие города или деревни были строго запрещены. Почта, любая корреспонденция и отправка телеграмм прекратились сразу же после закрытия ворот гетто в 1941 году. Единственными людьми, которые могли выезжать за пределы города, в деревни и близлежащие поселки, были обладатели „зеленой повязки“. Ими были сборщики тряпья и торговцы кожей, которые покупали эти материалы у местных крестьян и поставляли их на фабрики, захваченные немцами. Эти „зеленые повязки“ приносили новости о депортациях, выселении евреев из многих городков, которые теперь объединялись термином Юденрайн — „очищены от евреев“, и непрерывных перевозках депортированных евреев.
Но куда?
Этого не знал никто. Ходили слухи, что депортированных отправляли в трудовые лагеря в Германии. Появилось на слуху слово „концентрационные лагеря“. Если кто-то осмеливался предположить, что евреев везут на смерть, окружающие не только предпочитали не слышать эту версию, но и клеймили тех, как сумасшедших.
Возможно ли, чтобы молодых и здоровых людей без увечий отправляли на верную смерть?
Во время молитв в синагогах, в период Великих Святых дней, царило ощущение, что вот-вот произойдет что-то ужасное. Что-то, по сравнению с чем голодное выживание в гетто казалось детской забавой».
Конечно же, нечто ужасное действительно случилось; на тот момент мне было около четырех лет. Я могу с точностью определить момент времени, потому что стол на улице Кшижова, 24 все еще был моей точкой отсчета. Когда мне было четыре года, мои плечи доставали до столешницы и мне больше не нужно было вставать на цыпочки, чтобы увидеть, что на ней.
Дверь квартиры открылась. Вошел мой отец и тяжело опустился на стул. Слезы текли по его щекам. Я помню эту сцену так, как будто она имела место сегодня. Я помню, где я стояла и где сидел мой отец, и где была моя мать. Мама была слева от меня, а папа — справа.
— Я отвел их к грузовику. Мне пришлось помочь им взобраться наверх, — сказал он. — Грузовик был полон. Полно стариков. Они сидели прямо в кузове, рядом с задней дверью. — Мой отец говорил о своих родителях, Эмануэле и Перл. — Мы просто смотрели друг на друга. Я видел выражение их глаз. Они знали, куда их повезут. Я не смог их спасти. Я ничего не мог поделать.
Немцы, должно быть, получали особенное садистское удовольствие, заставляя еврейских надзирателей вести своих собственных родителей на смерть. Двумя или тремя днями ранее моему отцу и другим мужчинам его возраста было приказано вырыть братскую могилу для своих родителей. Папа знал, что им всем предстоит, и был бессилен предотвратить это. Неоднократно размышляя об этом преступлении на протяжении многих лет, я пыталась утешить себя хотя бы тем, что, в конце концов, он смог им немного помочь, просто находясь рядом.
Но каким грузом, должно быть, стало для моего отца осознание того, что он не смог их спасти? Если бы он попытался помешать немцам, он, несомненно, был бы убит, и мы с мамой оказались бы еще более беззащитны, чем тогда были. Он оказался между молотом и наковальней. Что бы он ни сделал, выйти с честью из такой ситуации было невозможно. Каждый день ставил его перед новыми неразрешимыми моральными дилеммами.
В гетто и лагерях многие другие евреи так же, как и мой отец, были вынуждены делать нечеловеческий выбор по нескольку раз в день, каждый час, каждую неделю, каждый месяц, каждый год. Для евреев в оккупированной Европе не существовало правильных решений — были только плохие и еще худшие. Все, что они могли сделать, это принять чуть менее плохое решение. Один неверный выбор, и смерть обеспечена — им и их семье. Любой, кто когда-либо сталкивался с неотвратимым уничтожением, знает, что выжить можно только одним способом: делать то, что должно.
Я убеждена, что у моего отца не было выбора, когда он принимал решение пойти в надзиратели. Завербованным не давали никаких гарантий безопасности. Немцы регулярно убивали служащих этого подразделения, и Юденрат был вынужден пополнять их численность. Похоже, его выбрали в качестве офицера на замену погибшего. Я не думаю, что он добровольно вызвался бы служить там. Он согласился бы только в том случае, если об этом попросили лидеры еврейской общины, которые стремились поддерживать наилучшие стандарты в самых невозможных обстоятельствах. Это была должность, которую он ненавидел, потому что, несмотря на все благие намерения, от него требовали выполнения отвратительных обязанностей. Надзиратели из числа евреев должны были досконально выполнять приказы своих нацистских контролеров или подвергать риску себя и свои семьи. Это был чистой воды шантаж.
Честные полицейские, такие как мой отец, старались, где это было возможно, смягчать приговоры или посылать людям осторожные предупреждения, которые давали им шанс спасти свои жизни или, по крайней мере, выбрать наименее плохой вариант. Я считаю, что он сделал все возможное, чтобы облегчить страдания евреев Томашув-Мазовецки. Мама была его совестью, и она помогала ему ориентироваться в этом ужасном моральном лабиринте.
В тот день, когда мой отец рассказал нам о своих родителях, мама не только лично скорбела об убийстве семьи и друзей; ее горе усугублялось болью, которую испытывал мой отец, человек, за которого она вышла замуж по любви. За столом мама тщетно пыталась утешить моего отца, одновременно закладывая еще два кирпича в свою невидимую мемориальную стену.
Мне было трудно представить, что я больше не увижу своих бабушку и дедушку, но мне пришлось немедленно с этим смириться. Сегодня я с трудом представляю себе их лица: с годами воспоминания стерлись. Четко и регулярно в голове возникает лишь образ деда с желтой мерной лентой на шее в своем магазине одежды в Томашув-Мазовецки.
Что я отчетливо помню, так это слезы моего отца. Я помню исходящее от него чувство смирения. Он говорил очень тихо. Он не удивлялся тому, что их увезли, чтобы расстрелять. Мы все жили в ожидании скорой и страшной смерти. Мой отец словно оцепенел. То, как он и мама приняли смерть своих родителей, очень пугает меня и сегодня. Их состояние наглядно описывает, насколько сюрреалистичными были жизнь и смерть в гетто.
Моих бабушку и дедушку увезли в лес на окраине города. У меня нет доказательств того, что именно с ними случилось, но я полагаю, что они сделали бы все возможное, чтобы соблюсти традиционный