Лора Беленкина - Окнами на Сретенку
Гюстровский врач прописал мне от коклюша какое-то странное лекарство — почему-то мама с бабушкой смеялись и называли его «а́дэ — поза́дэ». У него был такой сильный аромат, что «аж дух захватывало»; помню, я глотала его три раза в день по ложке, крепко зажав нос.
От папы из Берлина мы получали письма через день. Я не знаю, о чем он писал маме, но две большие страницы мелким почерком зелеными чернилами неизменно были для меня. И обязательно с рисунками! Это был длинный рассказ в продолжениях о смешных приключениях моих игрушек — трех мишек и лисенка. Каждое такое письмо было, конечно же, большой радостью для меня и ожидалось с нетерпением.
Потом как-то мы несколько дней ничего не получали от папы и очень беспокоились. Оказалось, что ему пришло известие из Баку, что скончалась его мама. Он очень любил ее, но не видел целых шестнадцать лет; у нее была болезнь печени, и умерла она в Ессентуках, куда ездила лечиться. Я так и не видела этой своей бабушки, а она незадолго до смерти сделала для меня подарок: вышила шерстью крестом текинским узором скатерть. Папа страшно горевал — фрау Оленбостель потом рассказывала маме, что он три дня ничего не ел; он не отвечал на ее стук в дверь, а когда она сама приоткрыла ее, то увидела, что он сидит на полу и плачет…
Меня с моим коклюшем держали подальше от детей, и вот однажды утром меня отвели в тенистый сквер над крепостным рвом и оставили около песочницы с ведерком и новыми красивыми формочками. Мама с бабушкой пошли по магазинам, какое-то время я лепила куличики в одиночестве, потом меня окружила толпа грязных и растрепанных ребятишек, они стали вместе со мной копаться в песке, а потом очень быстро один за другим исчезли. Когда мама вернулась, я сидела на краю песочницы одна, без ведерка и формочек, с несколько растерянным выражением на лице. Мама стала меня ругать, стала расспрашивать, что это были за дети, и кто-то, сидевший на одной из скамеек, сказал, что это были дети польских батраков-косарей, живущих неподалеку. Мама взяла меня за руку и сразу пошла в этот дом, где вскоре нашлись все до одной формочки. Почему-то мне было стыдно. Но не оттого, что мама меня называла растяпой и дурочкой, а оттого, что она отняла у бедных детей мои игрушки!
Однажды я страшно раскапризничалась во время еды: опять что-то не хотела есть и нагрубила старшим, и тогда мама с бабушкой взяли меня за руки и поволокли вниз по лестнице, в подвал. Там они спустили меня до самого низа по ступенькам и поставили в угол — было совсем темно и ничего не видно, но, наверное, это был угол — а сами поднялись обратно и заперли дверь подвала. Оставшись одна, я сразу перестала плакать и решила действовать. Ощупью вдоль стенки я долго шла, спотыкаясь о камни (или картофелины?), и наконец нащупала холодный камень ступенек. Я поднялась по ним на четвереньках до двери и уселась там — в том месте было не так холодно и сыро, как внизу, и меньше пахло картошкой и плесенью. Сначала я собиралась барабанить в дверь, но потом подумала, что с другой стороны, может быть, стоят мама с бабушкой и сразу отведут меня обратно вниз, и я решила вести себя очень тихо. Хотелось, чтобы они подумали, что я умерла. Что меня, может быть, съели крысы. Мама потом рассказывала, что они действительно беспокоились, потому что было так тихо, что минут через пятнадцать они отперли дверь и очень удивились, что я нашла дорогу наверх. «Ну, ты одумалась теперь и будешь наконец есть?» — спросили меня, но я молча с гордым видом прошла мимо и поднялась в бабушкину комнату.
Из окон был виден небольшой сад, принадлежавший старушкам с первого этажа. Там росли цветы (помню не сами цветы, а запах резеды и флокса), ягодные кусты и три-четыре яблоньки или груши. Слева были видны сарай и уборная да покрытая досками помойная яма. Как-то к бабушке зашла одна древняя старушка с мужем, этому старику понадобилось по нужде, и мне шепнули проводить его. За мной потом наблюдали в окно и очень смеялись: я не только довела его до самого заветного кирпичного домика, но и сама открыла ему дверь, а потом уселась на край помойки и долго ждала, когда он выйдет, и уж тогда привела его обратно в дом к бабушке.
Оба папиных отпуска, 1928 и 1929 годов (когда я уже была школьницей!), у меня в голове перепутались — мы в основном жили в Гюстрове, и если я в последующей жизни никогда не скучала по Берлину, то вспоминать этот маленький городок мне всегда было приятно и немного грустно.
За два лета мы исходили его весь вдоль и поперек, гуляли и по окрестностям с лугами, лесами, невысокими холмами и рекой Небель, через Глевинские ворота ходили на Инзельзее, где был ресторанчик и можно было купаться в озере. Заросли малины, жужжание мух, где-то слышен плеск воды и смех — жаркое, жаркое лето… Солнечное воскресное утро, громко звучит орган, бабушкин дом в тени, но солнце, отраженное от церковных окон, играет на стенах и на булыжной мостовой, прохлада, синее небо, и на душе торжественно и так светло, что почти плачешь от радости, что живешь… Очень хороша и площадь, где здание суда (в нем же — тюрьма), а по другую сторону — замок XVI века, рядом — мостик через заполненный водой широкий ров, когда-то вырытый вдоль городской стены, уже снесенной. Дальше — луг, на нем всегда пегие коровы. Километрах в трех — деревенька Бадендик, там живет бабушкина сестра, тетя Генглер (мама всех своих теть называла только по фамилии). Они с мужем крестьяне, у них есть лошадь и корова. Мы были у них на сенокосе, все помогали сгребать и грузить на телеги сено, мне тоже дали грабли. Мы работали в поте лица, пока все не убрали, а папа даже сказал, что согласился бы все бросить и жить в деревне.
В другой раз мы хотели пойти в ту деревню, откуда была родом бабушка, но не дошли. На окраине Гюстрова с одного забора соскочил серый котеночек и побежал за нами следом. Мама очень боялась кошек и пошла быстрее — игривый котенок за ней, стараясь схватить ее за пятку; она побежала, и котенок бросился заячьими прыжками следом. Мы с папой смеялись, пытались поймать котенка, но он нам не давался. Вскоре мы потеряли из виду и маму, и котенка. Котенка мы так больше и не увидели, а маму нашли под одиноким деревом посреди поля. Она была очень обижена на нас, особенно за то, что папа сказал, что она бежала, будто за ней мчится тигр. Никуда мы уже не пошли дальше, а окольными путями вернулись в Гюстров.
Я любила, когда меня посылали за покупками. Я помнила, в какой булочной дают детям «придачу» вкуснее и больше и не ленилась бегать за ней в более дальние лавочки. Но особенно я любила одну совсем дальнюю лавчонку, где торговали практически всем. Как правило, дверь туда бывала заперта и надо было звонить в звонок, после чего из своих комнат выходила хозяйка и открывала дверь, при этом звенел какой-то колокольчик. Любила я и дорогу туда — направо от бабушкиного дома, мимо желтого дома настоятеля собора — нарядного, с блестящими медными узорчатыми ручками на дверях; иногда дверь была открыта и виднелась широкая, покрытая ковром лестница. За домом настоятеля начинался совсем узкий переулочек, там и была та лавочка. Однажды меня послали туда с бутылью за спиртом для спиртовки, и в придачу мне дали целый кулек с кислыми леденцами. Узкий переулочек преградила лошадь с повозкой, я пролезла под этой лошадью, крепко сжимая горлышко бутылки, но потом из кулька выпала конфета, я нагнулась за ней, бутылка выскользнула у меня из рук и разбилась о булыжник вдребезги прямо перед домом настоятеля. Дома все очень удивились, что я вместо бутылки со спиртом несу конфеты, но меня не ругали. Бабушка с мамой тут же побежали с веником и совком собирать осколки.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});