Лидия Чуковская - Памяти детства: Мой отец – Корней Чуковский
Через полчаса мы увидели берег. Не наш, чужой, неизвестный, неведомый, но берег. Однако нечего было и думать пристать. Ветер гнал лодку обратно в море. Казалось, наш капитан и гребец напрасно машет веслами: мы стоим на месте.
Но это только казалось.
Берег, черный в темноте, приближался.
Уже стала видна избушка на берегу. Пусть маленькая, пусть кособокая. Но черное небо, белые волны, и молнии, и ливень сразу потеряли свою неодолимую грозность.
Избушка! Человечье жилье! Тепло.
Ложная радость. Словно мы не могли погибнуть у самого берега! Теперь предстояло труднейшее: пристать.
Капитан, в штанах и в рубахе, прыгнул в воду, когда вода была ему по плечи. Одна голова торчала над волнами. И повел лодку к берегу, рискуя каждую секунду попасть в невидимую яму или расколоть лодку о скалу. Волны перекатывались через его голову.
Когда, ближе к берегу, стало мельче и безопасней, он велел выпрыгнуть Коле. Они вдвоем подтащили лодку еще ближе. Капитан кое-как укрепил камень-якорь и стал на руках по очереди выносить нас на берег. И каждому кричал:
– Бегай! Бегай! Не стой! Бегай!
Потом выволок лодку на берег и помчался к избе. Мы за ним.
Старуха финка, не говоря ни слова, кинулась разбирать свою широкую постель. Через минуту мы, пятеро, вытертые, сухие, укутанные в старые, но чистые тряпки, рядком, как поленья, лежали поперек кровати под тяжелым одеялом.
Капитан вопрошающе показал пальцем на тканую дорожку. Старуха кивнула. Он сгреб коврик в охапку, ушел в сени и вернулся оттуда, похожий на чешуйчатую змею: голый и завернутый по горло в шершавый половик.
Для нас и теплая, сухая постель оказалась недостаточной, чтобы отогреться. Согрелись мы только тогда, когда выпили два самовара.
Наконец зубы наши перестали стучать, платье просохло, мы поездом вернулись в Куоккалу, оставив лодку на попечение старухи.
Подошли к дому. Дом заперт. Никого. Не светится ни одно окошко.
Никто не отозвался на стук.
Ни мамы, ни няни Тони.
Мы побежали на берег. Ливень уже не хлестал, гроза давно кончилась, но волны еще бушевали. В полной тьме, сбившись в кучу, на берегу стояли женщины. Это были матери увезенных в море ребятишек, и наша мама, и наша няня Тоня. Они вглядывались в шумные волны. И плакали. Одни молча, другие со всхлипами и причитаниями.
Вот какую беду натворил наш ребячливый отец!
Эти женщины, сбившиеся на берегу и плачущие в темноте, наша плачущая мама – это было гораздо страшнее, чем только что пережитый нами шторм.
– Дети дома! – сказал капитан. Сказал тихим, унылым, побитым голосом, совсем не тем, победительным, каким приносят счастливые вести или каким он сам три часа назад, перед лицом опасности, выкрикивал:
Ей-ей, умру…Ей-ей, умру…Ей-ей, умру от смеха!
Понурый, жалкий голос виноватого.
Наверное, он только сейчас понял, что он натворил.
Чуть-чуть не утопил нас. Мало того. Не схватит ли кто-нибудь воспаление легких? И самое главное: чуть только мы вышли на берег, он должен был, обязан, перепоручив нас заботам старухи, сам мчаться домой, чтобы ни единой минуты не длить пытку, переживаемую матерями.
Но томился раскаянием он недолго. Он был мало способен к продолжительной грусти.
Когда на следующий день за обедом мы с Колей наперебой стали припоминать подробности вчерашнего происшествия:
– Нечего, нечего! – прикрикнул он. (Терпеть не мог углубляться в плохое.) – Промокли, размокли… Долго еще вы будете тратить время на разговоры об этой чепухенции? Живы? Здоровы? Радуйтесь!
8
Однажды в разговоре о застенчивости приятельница моих родителей, только что вернувшаяся из Москвы в Питер, имела неосторожность признаться, что в четырехместном купе она, по робости характера, не познакомилась ни с одним из своих попутчиков. Произнесла она за все время пути всего два слова: «спасибо!» (когда кто-то помог ей поднять чемодан) и «до свиданья» – при выходе.
Выслушав этот рассказ, Корней Иванович впал в преувеличенный гнев:
– Как это бездарно с вашей стороны! Я бы на вашем месте знал уже полные их биографии… В Одессе жила-была барышня, дочка одного ювелира, она говорила: «Я с незнакомыми не знакомлюсь». А вот я, если бы в дороге не перезнакомился со всеми людьми, да не в своем купе, а в целом вагоне, да не в одном вагоне, а в целом поезде, со всеми пассажирами, сколько их есть, да еще с машинистом, кочегаром и кондукторами в придачу, – я был бы не я. Я непоседлив, вертляв, болтлив и любопытен.
У него и вправду в те минуты, часы или дни, когда он не был сверх головы занят, на людей разбегались глаза. На каждое новое знакомство он смотрел как на лакомство. Еще человек, и еще человек, и еще. Новый, неизведанный… Однажды, уже в переделкинские времена, я сказала ему: «Как это ты выносишь вечную толчею? Такое множество каждый день посторонних?»
Он ответил:
– Множество? По-моему, мало. Мне бы хотелось, когда я не работаю, чтобы каждую минуту открывалась дверь и на пороге показывался новый человек.
Это был ответ простодушный и точный. Если гость приходил не в пору – отрывал от работы, – Корней Иванович сердился на домашних, что мы худо его бережем. Случалось, прятался. А мечта о ежеминутно новом человеке оставалась искренней. Чуть только он откладывал в сторону перо или книгу, он жаждал впечатлений от людей, и притом новых. Взрослый или ребенок, еще не виданный вовсе или недорассмотренный до конца, были для него бесконечно заманчивы. Нас, своих детей, он любил, отдавал нам заботы, внимание, силы; однако чужие имели перед нами хоть и временное, но безусловное преимущество: незнаемости. Мы же были известны ему наизусть.
Незнаю я предпочитаюВсем тем, которых знаю я.
Ему хотелось рассмотреть каждого нового человека снаружи и изнутри; рассмотреть, растормошить, или, точнее, распотрошить, как хочется детям распотрошить новую игрушку: что за пружины заставляют медведя рявкать, а солдата отдавать честь?
Когда, уже в поздние годы, он ехал, бывало, из Переделкина на собственной машине в Москву, он не только, само собой разумеется, прихватывал по дороге каждого, кто поднимал руку, но и сам зазывал пешеходов в машину, – увидит старика с мешком на спине или женщину с ребенком на руках и щелкнет дверцей: «Садитесь – подвезу!» Делал он это из естественного желания облегчить путь нагруженному пешеходу, но также и из любознательности. Проехать мимо человека он не мог.
Какие пружины движут новым – невиданным доселе – человеком? Что делает этот человек на земле? Чем одержим, чем несчастлив и счастлив?
В молодости – путешествия, в старости – медленные прогулки по Переделкину не были пусты. Примечательны у него в Дневнике описания случайных встреч на пути.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});