Эдвард Радзинский - «Друг мой, враг мой…»
Я не стал ей объяснять, что пятидесятилетней и весьма объемистой даме семнадцатилетние балеринки Авеля – «Авелинки», как он их называл, – могли показаться и десятилетними. Да она и не послушала бы меня! Ее несло! Она уже кричала:
– Теперь все рассказывают страшные вещи про Бухарина. Но ведь он был самым близким другом Ленина. Это какой-то ужас, превосходящий все представления о людской подлости. Террор, подготовка интервенции, дворцового переворота, вредительство, разложение! И все это – из карьеризма, алчности и желания иметь любовниц, заграничные поездки. Объясните мне, Фудзи, где же у этих людей элементарное чувство патриотизма, любви к родине? Нет, эти моральные уроды заслуживают самого страшного наказания. Бедный Киров явился ключом, отперевшим двери в этот вертеп. Как мы могли все проворонить, так слепо довериться этой шайке подлецов? Непостижимо! Душа пылает! Гнев и ненависть! Даже их казнь не удовлетворит меня. Их надо пытать, колесовать, сжигать за все их мерзости!
Слишком громко она кричала всё это. Видно, надеялась, что я передам ее речь Кобе.
Алеша молчал. Не проронил ни слова. Она закончила, и он стал расспрашивать о моей жене и дочке.
Когда я уходил, Мария позвала меня в свою комнату, передала мне духи «Красная Москва» – новогодний подарок моей жене.
В этот момент ее позвала прислуга, и она вышла.
На столе лежала раскрытая тетрадь – дневник. Я понял: она оставила его для меня. Там под вчерашним числом был записан весь ее монолог.
Она уже ждала и сообщила это мне.
…Люди в те дни соревновались в проклятиях вчерашним друзьям, а ныне – врагам народа. Врали не только отцу, матери, жене, мужу и детям. Врали самим себе – в дневниках, надеясь, что их прочтут на следствии, что они будут доказательством их любви к Вождю!
Все мы тогда ждали ареста.
День без ареста и был тогда нашей великой наградой.
Как я узнаю потом, бедного Авеля готовились судить на открытом процессе вместе с Радеком, Пятаковым и прочими. Он должен был каяться в организации убийства Кобы. Не вышло! Наш легкомысленный друг выдержал все нечеловеческие пытки. Пришлось Ежову обвинить его в банальном моральном разложении. Авель вправду обожал молоденьких балерин, которых Коба называл «тощими селедками». Обвинили его и в том, что он «намеренно наводнил аппарат ВЦИК врагами народа». Нашего с Кобой близкого друга расстреляют осенью тридцать седьмого года…
Авель отказался писать просьбу о помиловании. Коба все время спрашивал: «Написал?» И матерно ругался, услышав ответ… Вместо просьбы о помиловании он оставил Кобе записочку в пять знакомых слов: «Каин, где брат твой Авель?»
Уже после расстрела Авелю припишут «организацию убийства товарища Сталина»…
Впоследствии Коба показал мне ту записку.
– Выдержал характер, ну и чего хорошего? Признался бы – и его помиловали бы. Не веришь? А ведь он убить меня хотел… Тоже не веришь? Жалко его тебе. А мне что, не жалко? Но – выдержал характер. Давай его помянем.
Мы с Кобой выпили нашего грузинского вина в память о друге, которого Коба убил, а я предал.
…Ненавидевшую Авеля верноподданную, влюбленную в Кобу Марию и родственника Кобы, его давнего друга Алешу Сванидзе арестуют и расстреляют, когда я уже буду в лагере. Что делать, Сванидзе были частью прежней верхушки. А всей прежней верхушке партии полагалось исчезнуть. Мой справедливый друг Коба не признавал поблажек даже для родственников.
В феврале тридцать седьмого года застрелился другой наш друг – Серго Орджоникидзе!
Незадолго до этого арестовали Папулию, любимого старшего брата Серго. Его взяли ночью…
Ко мне пришла заплаканная жена Папулии. Она умоляла сообщить Серго. Она утром побежала к нему в наркомат (тяжелой промышленности), но ее не пропустили. Она звонила, но секретарша не соединила ее с Серго.
Я отправился в наркомат. Серго был в кабинете. Я все рассказал, и он пришел в бешенство. Оказалось, он ничего не знал! При мне выгнал секретаршу. Потом позвонил Кобе и орал на него со всем своим знаменитым бешеным темпераментом (его так и называли в партии – «Серго бешеный»):
– Немедленно освободи Папулию! Освободи, или, клянусь, застрелю твоего карлика!
Коба молчал. Серго швырнул трубку на стол, в ярости забегал по кабинету.
Опять схватил трубку, позвонил. Но его снова ждало молчание. Серго продолжал орать. Коба дожидался, пока он выкричится. Правительственная связь была очень громкой. И я услышал любимую отговорку Кобы:
– Зачем так кричать, дорогой? Разве я не освободил бы? Ты же знаешь, я любил твоего брата. Он меня не любил, а я его любил. Но что я могу сейчас поделать? Разве против чекистов попрешь? Эта организация такую власть забрала! Она и нас с тобой посадить может! Но мы ведь всегда мечтали, чтоб она была именно такой, беспристрастной и от нас не зависимой. Почему же мы теперь кричим? Приезжай ко мне, спокойно всё обсудим. – И повесил трубку.
Я понял, что обречен и Серго.
Но тот в своей ярости ничего не соображал. Воистину – «Серго бешеный»! Огромный, потный, с копной седых волос, падавших на лоб, он носился по кабинету, выкрикивая:
– Я его добью! Я на Пленуме должен выступать! Там и сочтемся – за Папулию и за Пятакова. – (Пятаков, как я уже писал, был одним из заместителей Орджоникидзе.) – Обещал мне Пятакова не трогать! И здесь наврал!..
После этого разговора он вызвал машину и поехал к Кобе. О чем они говорили, я не знаю. Но, видно, не договорились.
Вокруг парадного, где жил Орджоникидзе, стояла цепь охраны.
Я поднялся в так хорошо знакомую квартиру. Едва вошел в темную прихожую – на меня с криком бросилась его жена:
– Будь ты проклят, иуда!
– Вы что? – только и успел сказать я.
И понял. Недавно я сбрил бороду и в темноте, в шапке, походил на Кобу. Она тоже поняла – разглядела.
– Похож на проклятого. Так всегда: верная собака похожа на Хозяина. Так что и ты… будь тоже проклят!
Я на нее не обиделся. Но я пришел не к ней, а к своему другу.
Я прошел в его кабинет. Он лежал, уже обряженный в военный френч. Знаменитая седая шевелюра причесана. Я поцеловал его в холодный лоб, в седые волосы.
Как я узнал потом, его нашли в спальне с пулей в сердце. Он лежал в нижнем белье. Я не сомневался: он не мог застрелиться. Ему надо было жить – спасать Папулию.
На улице было мокро, таяло, и на ковре я увидел явственно отпечатавшуюся грязь. След вел от двери, выходившей на черную лестницу, в спальню, к его кровати.