Михаил Филиппов - Осажденный Севастополь
— Ребята, русские, сюда!
Он бросился на зов, но его схватили двое французов и потащили за руки. Старик упирался, один из французов споткнулся о труп товарища и упал; Даниленко упал на него, высвободил руку и пырнул француза кинжалом; другой же француз побежал. В течение нескольких минут французы овладели редутом, но вскоре были, выбиты с большим уроном. Целый час продолжалась эта бойня. Выбитый штыками неприятель отступал в беспорядке и при отступлении пострадал еще от огня, открытого не только с пароходов, но с двух ближайших бастионов.
Победа была за нами. Французы оставили на поле битвы более ста тел, в том числе девять офицеров.
XIII
На следующий день в Севастополе только и было речи что об удачном ночном деле.
На Северной стороне, в пресловутой "Одесской гостинице"-палатке, собралась группа офицеров. Идут бесконечные толки и споры о подробностях дела. Каждому хочется показать, что он знает лучше всех, и каждый рассказывает по-своему. Один уверяет, что генерала Хрущева чуть не взяли в плен и что дело было так: зуав схватил генерала за ворот и уже потащил к своим, но тут подоспел горнист Павлов и бац француза пипкою трубы в голову наотмашь — у зуава череп раскроился надвое. Другой обижается за генерала:
— Помилуйте, как это можно, за ворот! Ничего подобного не было, я сам видел. Не зуав, а зуавский офицер напал на генерала с саблей наголо. Генерал глядел в другую сторону и погиб бы неминуемо. В это время горнист отвел удар сабли трубой, а один из солдат воткнул французу штык в живот.
— Ну уж, позвольте, — замечает третий. — И вы также неверно рассказываете. Горнист не только отвел удар, но и выхватил у француза саблю.
— Позвольте, да как он мог ее выхватить?
Прапорщик Маклаков, ординарец Хрущева, в свою очередь уверял, что он знает лучше всех, но не сказал ничего нового, подтвердив лишь слова последнего рассказчика.
Зашел в "Одесскую гостиницу" и есаул Даниленко, разыскивавший кого-то из пластунов. Его осадили со всех сторон, приставая, чтобы и он рассказал что-нибудь.
— Та що ж я вам расскажу, — ответил Даниленко, смешивая русские слова с малороссийскими. — Такое лихо, шашки моей не найду…
— Скажите, капитан, правда ли, что вы справились с тремя французами?
— А то що ж?
— Да как же это было, расскажите, интересно! Даниленко долго отнекивался, но наконец рассказал:
— Я себе иду, ничего не бачу; и я шашки вытягнуть не поспил, схватили меня бисовы французы та и тянут; а я упираюсь, не иду; хочу кричать — за горло держат, я того, что за горло держит, схватил за ружье, а другого держу за грудки, а ружье ему из рук вышиб и тяну их обоих к шашке. Тут я подумал: при мне кинжал. Как брошу того, которого держал за грудки, да кинжал ему в брюхо, а другой давай бежать. Чуть стало светать — смотрю: где моя шашка? Нет шашки. Ах ты, сто сот ее маме! Говорю своим: глядите, щоб була моя шашка, а то и служить не хочу! Ищу своих, мабуть, нашли шашку. А то и справди не хочу служить. О таке лихо!
Но к комическому элементу этого дня примешалось много трагического. Конечно, это ночное дело было шуткой по сравнению с Инкерманским сражением, стоившим нам одиннадцати тысяч человек, тогда как на этот раз у нас было убитых каких-нибудь шесть десятков да раненых сотни три. Но ведь и одна человеческая жизнь стоит чего-нибудь.
Убитых русских и французов одинаково подобрали наши солдатики. Офицеры и солдаты единогласно хвалили храбрость неприятеля. "Французы молодцы драться, ну да и наши не плошают", — говорили солдаты. "Считаю долгом уведомить, — писал барон Остен-Сакен Канроберу, — что ваши убитые храбрые солдаты, оставшиеся в наших руках ночью 23(11) февраля, были погребены со всеми почестями, подобающими их примерной неустрашимости".
Убитых французов положили поодаль от наших. Многие любопытные пришли посмотреть. У некоторых черепа были раскроены пополам. Полковник Сабашинский объяснил, что некоторые из селенгинцев вместо штыков пустили в дело кирки и мотыги, которыми раньше копали землю.
Мирно лежали французские трупы поодаль от русских. Для французов вырыли две большие ямы: в одну положили офицеров, в другую — солдат. Зуавы имели широкие шерстяные кушаки вроде шарфов, их размотали и закрыли покойникам глаза. Католический священник отслужил панихиду. Взвод наших солдат сделал залп, отдав последний долг убитому неприятелю; в то же время могилы были засыпаны землей. Наших хоронили отдельно. С неприятельских батарей масса зрителей следила за этим зрелищем.
У Северной пристани, в сарай, были свезены умирающие и мертвые, подобранные после этого погребения. Здесь русские и французы лежали рядом и вперемешку, в одних рубашках и нижнем платье, без обуви. В головах у русских теплились восковые свечи, приткнутые к земле. Все обратили внимание на одного зуава поразительной красоты, черноволосого, с высоким лбом, правильными чертами лица и голубыми глазами; он был еще жив. Пробитая пулею грудь подымалась, пальцы шевелились. Он умер тут же, в сарае, до подания медицинской помощи. Рядом с ним испустил последний вздох здоровенный русский фельдфебель, весь залитый кровью.
Остальные раненые, свои и французы, были отправлены на перевязочный пункт.
В Инженерном доме, где был в то время главный перевязочный пункт[126], работа кипела. Палаты были полны ранеными. Слышались стоны, крики и причитания, но иные раненые лежали спокойно и только стискивали зубы от боли. У входных дверей здания постоянно появлялись носилки. Вот несут солдата с исковерканной нижней челюстью и вывороченным наружу языком, придающим ему вид снятого с петли. Он дико водит глазами и стонет. Далее следуют носилки с капитаном зуавов, у него прострелена нога. Он глядит бодро. На голове у него белая повязка вроде чалмы. Капитана понесли в операционный зал. Внутри зала стояли кровати в два ряда, над ними шкафчики, куда раненые клали свои вещи. При входе стоял операционный стол. Близ стола, на кровати, лежал уже русский солдат, раненный пулею в локоть. Около этого солдата столпились доктора, осматривавшие рану. Две сестры милосердия из приехавшего около месяца тому назад третьего отделения Крестовоздвиженской общины готовили инструменты, бинты, корпию и воду. Одна из них, Бакунина[127], смотрела на окружающее совершенно спокойно, другая была несколько взволнована, но крепилась. Эта вторая была родная сестра подпоручика Глебова, и ее взволновала не столько предстоящая операция, сколько известие о штыковых ранах, полученных братом, которого она еще не успела видеть — так была завалена работой.
Солдат, которому готовились отнять руку, стонал, страдая от невыносимой боли. Искусный флотский хирург Земан[128] дал знак хлороформировать. К носу солдата поднесли белый полотняный мешочек, наполненный смоченною хлороформом корпиею. Крепкая натура солдата долго не поддавалась; наконец его одолело, он заснул, даже захрапел, стал бредить. То вдруг запоет: "Прощай, девки, ан прощай, бабы, нам таперича а-ах ни до вас!" — то начнет стонать, ругается, кричит о какой-то пуговице и отпускает слова, способные оскорбить слух сестры милосердия. Но Бакунина по-прежнему смотрит строго и спокойно, а Глебова, видимо, сама начинает страдать за солдата.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});