Борис Тарасов - Чаадаев
Сходное несоответствие, писал Чаадаев Вяземскому, обнаруживается и между духовным устремлением самого Гоголя к нравственному совершенству и высокомерием, самодовольным тоном «Выбранных мест…», который изнутри подрывает благую цель. Но подобное несоответствие характерно и для собирательной, синтезирующей мысли Чаадаева, содержанию и направлению которой нередко противоречило гордо-индивидуалистическое поведение ее проповедника. Так что внутренний диалог между автором философических писем и автором «Выбранных мест…» был гораздо сложнее высказанного ими публично и простирался в своем общественном значении в грядущие поколения.
Оба они, и Гоголь и Чаадаев, в тяжелой борьбе с сопротивляющимся временем и с собственной несовершенной природой горели, говоря словами автора «Выбранных мест из переписки с друзьями», «желанием лучшей отчизны, по которой тоскует со дня создания своего человек», и мечтали хотя «день провести не в событиях девятнадцатого века, но в событиях вечного века».
18
Однако понимание Гоголя у Чаадаева оказывалось все-таки скорее теоретическим, и Петр Яковлевич в гораздо меньшей степени был озабочен проблемой собственных «косвенных преступлений» на пути осуществления абсолютных желаний и мечтаний. Трудно предположить, чтобы с его уст сорвались слова «я виноват», хотя позднее он будет все больше думать об этом. Петр Яковлевич уверен в своей исторической значимости, о которой должны знать потомки и к которой причастны входящие с ним в отношения люди. Е. Д. Щербатова передает его мнение, что имеющие честь переписываться с ним войдут в историю, которая по достоинству оценит его заслуги. Чаадаев сердится, когда кто-то не понимает этого, как, например, один француз, своеобразно засвидетельствовавший ему в письме свое почтение. «Он, — жалуется Петр Яковлевич Елизавете Дмитриевне, — поставил меня в хвосте целого ряда лиц, которых он знает только со вчерашнего дня. Я отлично понимаю, что его шарлатанство не находит более в моей личности того интереса, который он некогда находил в ней, но все-таки следовало бы соблюдать приличия…»
Петру Яковлевичу нравится передавать близким людям заранее продуманные письма к приятелям, что, по справедливому суждению исследователя, служило удовлетворением его «публицистических потребностей, его жажды быть услышанным возможно большим кругом лиц, а не просто рисовкой или тщеславием выдающегося ума, искавшего поклонения среди верных ему, хотя… и такой мотив играл некоторую роль в этой привычке распространять копии собственных писем». Вяземский вспоминал об одном случае, рассказанном ему Тютчевым, которого Петр Яковлевич заманил в свою «Фиваиду» и прочитал ему «длинную, нравоучительную и несколько укорительную грамоту» к А. И. Тургеневу. Затем хозяин спросил гостя: «Не правда ли, что это напоминает письмо Руссо к парижскому архиепископу»?
Среди знакомых и почитателей Чаадаева, особенно усердно переписывавших его отосланные и неотосланные послания, находился Сергей Дмитриевич Полторацкий, крупный библиофил и библиограф, чье имя хорошо знали в России и за границей. «Доброму моему другу Полторацкому», — подписывает Петр Яковлевич копию цитированного письма к Вяземскому, касающегося «Выбранных мест из переписки с друзьями», Страстный книголюб часто ездил во Францию, что также сближало его с «басманным философом», который давал ему поручения за границу и получал через него известия от парижских знакомых. Одно из таких поручений, вроде бы незначительное само по себе, было важно для Чаадаева, заботившегося о том, чтобы его существование не исчезло из памяти современников и потомков.
Как когда-то выход из угнетенного состояния знаменовался широким появлением в обществе, распространением философических писем и публикацией одного из них, так и тяжелый кризис середины 40-х годов во многом облегчался врачующей тщеславие умственной деятельностью, копированием неоконченных фрагментов и посланий. Как бы еще одним способом исцеления с помощью этих средств является стремление Петра Яковлевича дарить в большом количестве свое изображение разным людям.
Тютчев, в числе первых получивший один из его портретов, рассказывал Феоктистову, автору известных мемуаров «За кулисами политики и литературы», о взаимоотношениях Чаадаева и молодого талантливого живописца, для которого работа над портретом «басманного философа» делалась мучением, ибо пришлось раз пятнадцать переделывать ее по просьбе Петра Яковлевича.
Портрет, более всего понравившийся ему, Петр Яковлевич задумал литографировать, однако в Москве не нашелся хороший мастер. Он просит Тютчева найти в Петербурге самого лучшего мастера, замечая одновременно с легкой иронией и едва заметным самолюбованием, что друзья уже давно требуют от него «мое бедное изображение». Но, видимо, и в северной столице мастера оказались не совсем пригодными, и Полторацкий увозит портрет в Париж. Заказанная литография не удовлетворила ни Сергея Дмитриевича, ни Петра Яковлевича. По свидетельству последнего, знатоки находили ошибку в гравюрном оттиске. Вторая попытка с использованием тонкой китайской бумаги показалась Полторацкому более удачной, и он отправил морем 200 литографий Чаадаеву, обещая привезти подлинник в полной сохранности.
19
В те самые месяцы 1848 года, когда Сергей Дмитриевич стремился как можно лучше выполнить просьбу друга, во Франции происходили революционные события, охватившие вскоре почти всю Европу. Русские, долго не бывшие на родине и узнававшие в Париже от Герцена о жизни в России, удивлялись, что его новости относились больше к литературному и университетскому миру, чем к политической сфере. По словам автора «Былого и дум», они «ждали рассказов о партиях, обществах, о министерских кризисах (при Николае!), об оппозиции (в 1847!), а я им говорил о кафедрах, о публичных лекциях Грановского, о статьях Белинского, о настроении студентов и даже семинаристов».
Но пока умы Москвы и Петербурга были заняты общегуманитарными разговорами и спорами о лучших путях исторического развития, действия партий и оппозиций в европейских столицах вносили свой вклад в разрешение «тайны времени». В феврале 1848 года Шевырев спрашивал Погодина: «Слышал ли ты, что произошло в Париже? Ужас! Король прогнан и скрывается. Пале-рояль сожжен. Париж опять вверх дном… Что будет в Европе?» А в Европе проходили заседания клубов и народные манифестации, распространялись афиши и прокламации, соединялись и разъединялись буржуазия, интеллигенция, рабочие, строились баррикады и не смолкали выстрелы. Находившийся в восставшей французской столице бывший сосед Петра Яковлевича в левашевском доме Бакунин испытывал, по его собственным словам, состояние «духовного пьянства»: «Я вставал в пять, в четыре часа поутру, а ложился в два; был целый день на ногах, участвовал решительно во всех собраниях, сходбищах, клубах, процессиях, прогулках, демонстрациях — одним словом, втягивал в себя всеми чувствами, всеми порами упоительную революционную атмосферу. Это был пир без начала и конца; тут я видел всех и никого не видел, потому что все терялись в одной бесчисленной толпе, — говорил со всеми и не помнил, что сам говорил, ни что мне говорили, потому что на каждом шагу новые предметы, новые приключения, новые известия». Застигнутый вихрем политических бурь в чужих краях, Жуковский сообщая А. Я. Булгакову в Москву: «Что скажешь о скачке по железной дороге политического мира?.. Бывало, такие события происходили в течение веков. Ныне хронология переменилась. Дни стали веком. Это значит, что скоро наступит вечность… Россия есть теперь убежище покоя».
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});