Скиталец - Повести и рассказы. Воспоминания
Голос Танцини нельзя было слушать без чувства упоения: это был изящный, стройный, светлый звук серебряного колокола, свободно льющийся, гибкий, прозрачный, как хрусталь, каскад беспредельных звуков, волной разливавшихся и наполнявших громадину роскошного одесского театра. В сравнении с ним Шакуло и Антоновский показались бы неуклюжими, грубыми ревунами. Весь голос звучал легко, свободно, гибко и сочно, в верхнем регистре переходя в могучий баритон, замиравший пианиссимо или вдруг расстилавшийся бархатными, нежными нотами. Только итальянцы могут так петь, с их природным устройством горла, когда нота раскрывается, как цветок навстречу солнцу.
Тенор Арамбуро перед первым своим выступлением возмутил публику капризными странностями: два раза назначали оперу «Ромео и Джульетта» с его участием и оба раза отменяли — тенор присылал сказать, что он еще не настроился, болен и не будет петь, а между тем та же публика, возвращаясь по домам, слышала из его квартиры рулады знаменитого тенора, да еще при раскрытых настежь окнах зимой.
Наконец он «настроился», опера была объявлена в третий раз, и Арамбуро выступил в роли юного, влюбленного Ромео: на сцену вышел старичок с небольшой седенькой бородкой, в пиджачке. Это был Арамбуро собственной персоной, не захотевший ни гримироваться ни одеваться в оперный костюм.
В зале театра пошел было зловещий шепот, грозивший перейти в скандал, но певец запел — и словно околдовал переполненный театр: не стало седенького чудака, вышедшего петь Ромео в современном костюме; вместо него почудился настоящий шекспировский Ромео, пылкий юноша с трагической, безысходной любовью, сильной, как смерть. Это было какое-то наваждение, волшебство, чудо; все забыли, что они в театре, что поет невзрачный, седой старик. Волшебный голос уносил в иной, сказочный, фантастический мир.
Так пел Арамбуро.
Федор Шаляпин
IМного рассказывали мне о Шаляпине нижегородские друзья Горького, у которого в Нижнем незадолго до моего приезда был Шаляпин. Кажется, это было их первое знакомство. Нижегородцы невольно сравнивали двух замечательных людей.
— Шаляпин со всеми людьми одинаково свободно держит себя, Горький же застенчив, сознает это, а потом злится!..
— Каков же он из себя? — допытывался я.
— Большой, высокий такой!..
— Неужели выше Горького?
— Куда тут! Громадина! И неуклюжий в жизни, а на сцене, действительно, преображается. Когда поет, все ноты одинаково легко берет — и высокие, и низкие! Не «жилится», просто очень поет!
Совершенно неожиданно столкнулся я с ним в Крыму весной 1902 года.
В прихожей одинокой большой дачи, где жил Горький с семьей, внезапно кто-то заговорил приятным, бархатным голосом, и появилась громоздкая фигура в поддевке и высоких сапогах: это был Шаляпин.
Никакой неуклюжести незаметно было в его крупной, почти гигантской фигуре; напротив, во всех его движениях чувствовалась эластичная сила и ловкость, глаза смотрели светло и весело, и весь он был какой-то светлый и ласковый, как будто смотрел на мир играючи.
«Какой сокол»! — невольно подумал я, внимательно приглядываясь и прислушиваясь к новому человеку.
Если бы я не знал, что это знаменитый артист, то все равно не мог бы не заинтересоваться одной только его наружностью: редкостный, ярко выраженный северный тип славянина! Белокурый, рослый, широкоплечий, с простонародным складом речи, изобиловавшей меткими словечками, брызжущей ядреным русским юмором, — он так похож был на деревенского парня! Войдя, тотчас же начал рассказывать что-то смешное о своем путешествии из Севастополя на извозчике, рассказывал в лицах и сценах — получалась забавная художественная картинка. Продолжая рассказывать, он с небрежной щедростью сыпал остротами, бессознательно роняя между ними глубокие замечания. В нем как бы бродило внутреннее обилие образов, он весь был полон благожелательной веселости, радостного отношения к жизни и людям. В его замечательном остроумии не чувствовалось желчи и злости, это был светлый, олимпийский смех, и оттого весь человек как бы светился изнутри сильным, прозрачным, солнечным светом, словно явился он из другого мира, как жар-птица, что светится во тьме…
Мы просидели весь вечер втроем, причем мне приходилось только слушать. А слушать было интересно: замечательные собеседники рассказывали друг другу каждый историю своей жизни, казавшуюся отрывком из тысячи и одной ночи. Это были две фантастических истории, сходных по обилию нескончаемых скитаний, лишений, приключений и переживаний, полных драматизма и чисто сказочных неожиданностей. Оказывалось, что много лет назад, в юности, они сталкивались в одном и том же месте, в одинаковом положении, может быть даже видели друг друга и опять разошлись, не узнав один другого, каждый в своих поисках. И они жалели, что пришлось встретиться только теперь, на вершине славы.
Теперь они как бы взирали с вершины на пройденный тернистый путь, и казался он издали таким живописно-красивым! Непреклонный гений властно вел каждого из них за собой, и оттого история их жизни, трудной и внешне несчастливой, стала красивой сказкой!.. Такие люди не находят счастья в благополучии.
Они умеют создать из своей жизни, полной неукротимой борьбы, необыкновенно драматическую поэму, действующими лицами которой являются они сами…
В разговорах ночь пролетела как на крыльях: только под утро разошлись мы по комнатам спать.
Утром на первый день пасхи к Горькому собралось несколько человек гостей: тут были приезжие писатели, композиторы, музыканты, художники и просто ялтинские интеллигенты. Было уже двенадцать, а Шаляпин все еще спал богатырским сном. Наконец, дверь быстро отворилась, и в ней, как из земли, вырос и замер в юмористически картинной позе Шаляпин — во фраке, изящный, выбритый, в каком-то особом галстухе; сообразно костюму он и сам как-то переменился и уже не был похож на вчерашнего деревенского парня в поддевке.
С его появлением общество оживилось: послышались шутки, каламбуры, смех. Центром всеобщего внимания был Шаляпин. Он ни на минуту не умолкал: остроты, вызывавшие неизменные взрывы дружного смеха, юмористические рассказы в лицах из собственных наблюдений и забавные анекдоты — все это сыпалось как из рога изобилия. Незаурядное, безобидное остроумие, тонкая наблюдательность, огромная память и способность из каждого пустяка создать экспромтом нечто художественное, а главное, удивительное чувство меры и такта — все это вызывало невольный восторг слушателей, и Шаляпин, может быть сам того не желая, занял позицию не только интереснейшего собеседника, но и поразительного артиста, заставившего всех слушать себя. Рассказывая, он моментально превращался в каждое из действующих лиц, а когда мимоходом упомянул, как в цирке видел дрессированную обезьяну, то превратился и в обезьяну; он мог сжать свою физиономию в кулак, потом разжать ее и вообще сделать из своего лица все что угодно. И это не было только высокой техникой мимики, но, действительно, перевоплощением и пока еще только шутками артиста.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});