Надежда Мандельштам - Воспоминания
На работу Л. взял с собой напарником О. М. Это было возможным, потому что на «пересылке» никаких норм выработки не существовало, да и сам Л. надрываться не собирался. Они грузили на носилки один-два камня, тащили их за полкилометра, а там, свалив груз, садились отдохнуть. Обратно носилки нес Л. Однажды, отдыхая на куче камней, О. М. сказал: «Первая моя книга называлась „Камень“, а последняя тоже будет камнем»… Л. запомнил эту фразу, хотя не знал названия книги О. М., и он прервал свой рассказ, спросив у меня: «А его книга действительно называлась „Камнем“?» Ему было приятно, когда я подтвердила, потому что он лишний раз на этом проверил свою память…
Вырвавшись из толпы, в сравнительном безлюдье и спокойствии территории уголовников, оба они воспряли духом.
Рассказ Л. объясняет фразу из последнего письма О. М.: он пишет, что выходит на работу и это подняло настроение. Все утверждали, что в «пересылке» на работу не посылают, и я никак не могла понять, в чем дело. Все разъяснилось благодаря Л.
В начале декабря вспыхнул сыпняк, и Л. потерял О. М. из виду. Лагерное начальство приняло энергичные меры: ссыльных загнали в бараки, где сразу освободились места заболевших, заперли на замок и никуда не выпускали. По утрам барак открывался, меняли парашу, а санитары мерили всем температуру. Такая тюремная профилактика, разумеется, ни к чему не приводила, и болезнь косила людей. Заболевших переводили в изоляторы, о которых ходили чудовищные слухи. Люди пугали друг друга рассказами об изоляторах. Считалось, что живым оттуда не выйти.
На трехъярусных нарах Л. удалось занять вторую полку Это считалось удачей, потому что внизу была постоянная толчея, а наверху невыносимая духота. Через несколько дней Л. почувствовал озноб. Чтобы согреться, он предложил обменять свое место на верхнее. Желающих нашлось много. Но и наверху озноб не прекратился, и Л. понял, что это сыпняк. Его преследовала одна мысль: переболеть в казармах и не дать утащить себя в изолятор. Он недомеривал температуру и несколько раз обманывал санитаров. Жар поднимался, и однажды он, не сумев правильно стряхнуть градусник, попался в обмане, и его унесли. В изоляторе ему рассказали, что незадолго перед тем там добывал Мандельштам. Тифа у него не оказалось. Ссыльные врачи отнеслись к нему хорошо и даже раздобыли ему полушубок. У них образовался излишек одежды — наследство умерших, а умирали там люди, как мухи. К этому времени О. М. очень нуждался в одежде, даже свое кожаное пальто он успел променять на сахар. Ему дали за него полтора кило, которые тут же украли. Л. спрашивал, куда же девался О. М., но никто этого не знал.
В изоляторе Л. провел несколько дней, пока врачи не диагностировали сыпняк. Тогда его перевели в стационар. Оказалось, что на «Второй речке» была вполне пристойная стационарная больница, двухэтажная и чистая. Ее-то и отдали под сыпной тиф. Здесь Л. впервые за много месяцев улегся на простыне, и болезнь обернулась отдыхом и сладостным ощущением неслыханного комфорта.
Выйдя из больницы, Л. узнал, что О. М. умер. Это случилось между декабрем 1938 года и апрелем 1939-го, потому что в апреле Л. уже был переведен в постоянный лагерь. Свидетелей смерти Л. не встречал и обо всем знал только по слухам. Сам он человек точный, но каковы его информаторы, сказать трудно. Рассказ Л. как будто подтверждает версию Казарновского о быстрой смерти О. М. А я делаю из него еще один вывод: так как больница была отдана под сыпной тиф, то умереть О. М. мог только в изоляторе, и даже перед смертью он не отдохнул на собственной койке, покрытой мерзкой, но неслыханно чудесной каторжной простыней.
Мне негде навести справки, и никто не станет со мной об этом говорить. Кто станет рыться в тех страшных делах ради Мандельштама, у которого даже книжка не может выйти?…
Погибшие и так должны радоваться, что их посмертно реабилитировали или, по крайней мере, прекратили их дела за отсутствием состава преступления. Ведь даже справочки у нас бывают двух сортов, без всякой уравниловки, и Мандельштам получил по второму… Поэтому я могу собрать только все свои скудные сведения и гадать, когда же умер Мандельштам. И до сих пор я повторяю себе: чем скорее наступает смерть, тем лучше. Ничего нет страшнее медленной смерти. Мне страшно думать, что, когда я успокоилась, узнав от почтовой чиновницы о смерти О. М., он, может, еще был жив и действительно отправлялся на Колыму в дни, когда все мы уже считали его мертвым. Дата смерти не установлена. И я бессильна сделать еще что-либо, чтобы установить ее.
Приложения
Николай Панченко «Какой свободой мы располагали…»
Двадцатый съезд рассек нашу интеллигенцию на две неравные части. С одной стороны — справа! — оказались верные, хотя и не явные сталинисты (Грибачев, Кочетов, Софронов), с другой — все неверные (левые), заявившие о своем неверии в движущую силу кнута и объединяющую роль колючей проволоки. Левых было много. Сначала почти столько же, сколько правых, потом — больше. Они охватили поэтов от Ахматовой до Александра Яшина, а либералов — до Корнея Чуковского, даже до Николая Чуковского и чуть ли не до Александра Чаковского. Левыми были Симонов и Катаев. Константин Федин встретил на улице и узнал (просто так — бесплатно) Надежду Мандельштам. А Алексей Сурков носил чайные розы в дом Ардовых (на Ордынке), куда приезжала из Ленинграда Анна Андреевна Ахматова.
Это было время объединения сил, и любая песня (Окуджавы) звучала как марсельеза, а любое выступление (Григория Свирского или Феликса Кузнецова) как социальное откровение и призыв к справедливости.
Все хотели, чтобы так продолжалось. А публичная выволочка Пастернака и тайная операция против Гроссмана, суд над Синявским и Даниэлем и высылка (за рубеж) без суда Александра Солженицына только добавляли горчинки (вроде миндаля) в это — в общем и целом — сладкое блюдо.
Все было хорошо (за исключением, которое только подчеркивало правило), всем было хорошо (кто не поступал плохо), и, главное, все были хорошие и отлично и радостно это сознавали.
«Приятно и радостно сознавать…» — уже вертелись слова вождя на розовом либеральном языке, когда появились «Воспоминания» Надежды Мандельштам и все испортили.
Они были неожиданны — как если б из праха возник протопоп Аввакум и глянул в наши перевернутые бельма (горестные и лукавые) своими горящими угольями.
Только с его «Житием» могу поставить в ряд эти «Обличения», названные «Воспоминаниями», в которых Н. Я. напомнила нашей торжествующей интеллигенции о ее недавнем грехопадении. О времени (20-30-е годы), когда, увы, интеллигенция отменила нравственные абсолюты, подменила общечеловеческие ценности классовыми и, по сути, перестала быть интеллигенцией. Она издевалась над подлинной интеллигенцией (незначительным и убывающим меньшинством), оставив за собой, а вернее — присвоив себе! — ее имя.