Ирвин Уильям - Дарвин и Гексли
Весь 1803 год и изрядную часть 1894-го Гексли был занят изданием своих «Избранных статей» в девяти томах и к каждому тому писал краткое предисловие. По этим предисловиям можно составить себе любопытное представление о нем самом и о том, за что он стоял. На особое мастерство изложения он не претендует. «Написанные большею частью урывками, среди неотложных дел или в дни болезни, эти статьи не лишены погрешностей — тут и ненужные повторения, и иные изъяны, которые постороннему взгляду будут, как я уверен, еще заметней, чем моему собственному». За ним всегда водился один порок: он делал слишком многое слишком поспешно. И еще он не умел писать иначе, как под непосредственным побуждением, возникшим в связи с каким-то частным случаем, и должен был закончить раньше, чем этот случай успеет утратить свою драматическую действенность. В расплату ему приходилось подлаживаться не к умудренному оку ученого потомка, а к туговатому уху современного рабочего или завсегдатая лекториев. «Излагать истины, постигнутые при непосредственном исследовании природы, в лаборатории, в музее, таким языком, чтобы, ни на йоту не нарушая научной достоверности, он в то же время оставался бы общедоступным, — эта задача требовала напряжения всех научных и литературных способностей, какими я обладаю».
Частью этой расплаты было и то, что он нисколько не обманывался относительно возможностей среднего слушателя. «Смею сомневаться, вынесет ли хотя бы один из десяти… правильное представление о том, что хотел сказать лектор». Сила же Гексли состояла в том, что он ни при каких обстоятельствах не сглаживал свои идеи до тоскливого однообразия. Он лишь вбивал в них добротный клин ясности. Все его уступки касались лишь языка и формы: яркие, увлекательные примеры; краткие и простые фразы; доходчивые, привычные, доступные средства изложения.
Представлениям Гексли об идеальном слушателе более всего соответствовал мыслящий рабочий. К нему и в молодые годы, и в старости обращены были лучшие из выступлений Гексли — этому же слушателю предназначалась роль конечной апелляционной инстанции в полемике о священном писании. В последние годы жизни Гексли рассчитывал подвести итог научному изучению библии в цикле лекций для рабочих. Когда стало ясно, что о чтении лекций не может быть и речи, он стал думать о том, чтобы написать для юношества учебник или популярную книжку по истории. Однако время, отпущенное ему, было уже на исходе.
За несколько лет до того была учреждена Дарвиновская медаль, присуждаемая раз в два года за успехи в области биологии. Первым вполне заслуженно ее получил Уоллес, вторым — Гукер. Гексли и тот и другой выбор одобрил, но считал, что в будущем этой чести должны удостаиваться люди помоложе, которым она послужит стимулом в дальнейшей работе. И, несмотря на это, удостоился ее сам. Он попробовал было бранить повинных в том заговорщиков, но тщетно. «Под старость становится зябко, — писал он бывшему своему студенту Фостеру, — и очень приятно, когда вас неожиданно обогреют — пусть даже вопреки вашим собственным настояниям». Вручение медали состоялось на юбилейном банкете Королевского общества, на который Гексли поехал с трепетом душевным — и действительно поплатился за свою опрометчивость нездоровьем — и все-таки получил истинное удовольствие. Как раз на этом банкете он сказал одну из самых остроумных своих речей. Он заявил, что никак не может объяснить себе, за что ему присудили медаль. Его научные заслуги не идут ни в какое сравнение с заслугами Уоллеса или Гукера. А впрочем, «тот, кто поджидает в сторонке, тоже может кое на что пригодиться». Правда, он-то поджидал «довольно своеобразным манером». И он рассказал случай про одного квакера, который плыл пассажиром на судне. Напали на судно пираты, капитан дал квакеру в руки копье и велел идти сражаться. Квакер ответил, что сражаться ему нельзя, а вот постоять подождать у трапа — это пожалуйста. «И вот он встал с копьем в руках, поджидая, и, когда пираты взбирались на борт, он втыкал острие копья в каждого и приговаривал:
— Друг, оставался бы ты лучше на своей посудине.
Это и есть то толкование, какое я беру на себя смелость придавать уже упомянутому мною принципу „поджидать в сторонке“».
Унылость холодного февраля 1895 года внезапно оживило достопримечательное событие. Некий политический деятель из консерваторов А. Дж. Бальфур[267]выпустил в свет сочинение по метафизике. Автор сочинения был воспитанный, тихий и весьма неглупый молодой человек, отличавшийся, однако, той непоколебимостью, которая всегда казалась подозрительной Дизраэли. Во времена Дизраэли сочинение по метафизике погубило бы самую блестящую политическую карьеру. Во времена Бальфура оно лишь произвело сенсацию. Правда, книга «Основания веры» трактовала о метафизике в духе, весьма свойственном политикам, — в сущности, она, подобно вылазке лорда Солсбери на сессии Британской ассоциации, походила на пространный запрос со скамей оппозиции, направленный против вошедшего в моду научно-утилитарного мироздания и предлагающий взамен мироздание консерваторов. Достопочтенный автор не позволял себе откровенно поносить критическое направление ума, зато весьма искусно изощрял собственный ум, дабы показать, что ум не следует изощрять слишком усердно или слишком критически. Когда люди думают слишком много, это якобы разобщает их в практической области и доводит до абсурда в области умозрительной. Одними своими усилиями человеческий разум не способен постигнуть собственную изначальную сущность. Ему надлежит с осторожностью основываться на данных, которыми его снабжают предания и общепринятые представления.
Наиболее сильные страницы книги наносят удар натуралистическим или агностическим воззрениям: натурализм непоследователен сам по себе и в своих представлениях о месте, которое человек практически занимает в мироздании. Ученый-натуралист утверждает: «Мы можем познавать лишь „явления“ и связующие их закономерности» — и в то же время ставит это познание в эфемерную зависимость от длинной цепи причин, уходящей одним концом в непознанный, по сути дела, внешний мир, а другим — в «черную бездну», отделяющую изменения в нервных клетках от сознательного мышления. Он рассуждает так, будто верует в детерминизм, а действует, подобно всем прочим, — словно верует в свободу воли. Он фанатично отстаивает христианскую мораль и при этом создает огромную, механистическую, в сущности, иррациональную вселенную, где нет места христианскому богу и христианству. Не называя имен, Бальфур с особым усердием язвит таких ученых поборников нравственной силы, как Гексли:
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});