Лев Разгон - Плен в своём Отечестве
Так или иначе, но в число начальников, а следовательно, и тюремщиков, входили те из нас, кто отбыл свой срок и вынужден был оставаться работать в лагере: плановиками, нормировщиками, начфинами, главбухами, прорабами, старшими десятниками… Я сам принадлежал к этой категории. Что бы там ни было, но мы тоже были служащими тюремного ведомства!.. И среди нас находились люди, очень быстро делавшиеся тюремщиками, да не обычными тюремщиками, а подлыми тюремщиками: «ссучившимися», «скурвившимися» – в самом полном и точном смысле этих ясных категорий…
Я уже говорил, что значение тюремщиков определялось степенью их влияния на наши судьбы. Никогда это так сильно не сказывалось на мне, как осенью 1950 года, когда я был в Ставрополе арестован и осужден «по новой» на десять лет лагерей. Вот тогда-то мне пришлось столкнуться с двумя начальниками тюрем, имевших для меня и моей жизни почти решающее значение. Один из них был начальником внутренней тюрьмы Ставропольского УМГБ, другой – начальником Ставропольской городской тюрьмы. Мое общение с ними было непродолжительным, я не запомнил их фамилий, с трудом вспоминаю приметы их внешнего облика. Но именно рассказом о них я и собираюсь закончить свой очерк о тюремщиках.
Я хочу предупредить моих читателей, что в этом рассказе больше всего будет говориться обо мне, о моем последнем «деле». При всей его незначительности и банальности, это «дело» – сколок времени. Этим я оправдываюсь за растянутость рассказа.
Лето пятидесятого года началось для меня стремительно. Все стало на свои места. Жена живет в Сибири в маленьком районном селе, в ста с лишним километрах от Ачинска. И, в конце концов, не так это страшно – пожизненная ссылка! Можно поехать к ней. Можно похлопотать о том, чтобы её перевели в какой-нибудь небольшой сибирский городок, где есть газета, а мне туда же переехать. Я найду себе там работу, и мы будем жить-поживать, ожидая чего-то лучшего… Опытный читатель без труда поймет, что мой взрыв оптимизма был вызван не столько трезвой оценкой обстановки, сколько чисто литературными реминисценциями. Так некогда и происходило, в восьмидесятые годы прошлого столетия. Уезжали к ссыльным, обосновывались, жили счастливо…
О происхождении моего оптимизма я догадался значительно позже. А летом пятидесятого года мне все казалось трезво-реальным и вполне возможным. Надобно было первым делом поехать в Сибирь, повидаться с женой и совместно обсудить наше будущее, теперь уже без всякого сомнения – совместное…
Был я человеком свободным. От работы, семьи, собственности, денег… Я уехал из Ставрополя в Москву и там стал готовиться к поездке в Сибирь. Вернее – меня стали готовить. Друзья дали мне деньги на дорогу. Брат, только что приехавший из Вены, где он служил в войсках, одел меня в роскошный венский костюм, снабдил меня элегантным летним пальто, причудливо выгнутой шляпой… Скромно-изысканный галстук, модерновая форма швейцарских часов – никогда ещё в жизни я не был таким франтом, никогда не выглядел таким уверенным «хозяином жизни». Молодые и довольно беспутные соседи по купе, ехавшие куда-то по очередной вербовке, до самого Ярославля стеснялись своего нездешне-элегантного спутника. Ну, а дальше все пошло вполне нормально, и в Ачинск я приехал хотя и несколько поизмятый, но довольный собой и своими навсегда исчезнувшими товарищами. А дальше была дорога в Бирилюсы на попутных машинах, с остановками на «стайках»; редкие сибирские деревни со шлагбаумом «поскотницей» у въезда и выезда…
Как быстро пролетели эти полтора месяца счастливой сибирской жизни! Рика работала машинисткой в райпотребсоюзе. Жила она в крошечной комнатке за огромной русской печью в большой, нелепой по нашему среднерусскому представлению, избе. Пока жена была на работе, я счастливо томился от безделья и ожидания и мысленно разрабатывал во всех прекрасных деталях план нашей дальнейшей жизни. Есть какая-то, зацепка в политотделе Наркомвода… Значит, надо мне ехать в Енисейск и там устраиваться в местной газете речников. А затем возбуждать ходатайство о переводе жены. Ходатайство, безусловно, удовлетворят, потому что Енисейск – ссыльный город, там полно ихнего брата. А в Енисейске мы снимем настоящую квартиру, да и город самый настоящий! Где и жить, наверное, не хуже, чем в тревожной и напряженной Москве…
Вечером жена жарила жирных ельчиков и вносила практические, но не менее радужные поправки в мои планы.
Часто мы ходили в гости к приятельнице Рики – зубному врачу Анне Степановне. Анна Степановна, как и Рика, была «повторницей», отбыла свое в лагере и теперь должна была доживать свои дни в сибирской ссылке. Милый и добрый человек, намного старше нас, она жила в ссылке так же уютно и весело, как во всей своей жизни, как живет и сейчас – очень старая и больная – в маленьком подмосковном городке…
Москва, Ставрополь, весь мир – они были далеки! Конечно, на какое-то время к ним надо будет вернуться, но это когда-нибудь, поздней осенью, когда придется делать в празднике перерыв для хлопот о новом – на этот раз почти окончательном! – устройстве…
«Во многом знании – много печали…» Знаменитые слова Экклезиаста требуют реалистических поправок. Нет, не только печаль дает знания! Я иногда с ужасом вспоминаю свой первый допрос, трагическую растерянность перед следователем, перед надзирателем, конвоем. Как трудно, невозможно привыкнуть к тому, что сидящий напротив тебя человек – такой же, как ты, твой товарищ по партии, по вере, по идеалам – осыпает тебя мерзкой руганью, глумится над тобой, твоими близкими, избивает тебя: беззащитного, бесправного… И эти люди в военной форме, которую ты так любил, которой так восхищался, – они с тобой обращаются, как с последней гадиной на земле…
Но в первые же недели жизни в Бутырской тюрьме я встретился с людьми, у которых отсутствовал испуг непривычности, они не носили на лице ту печать трагического недоумения, которая самых разных людей делала похожими друг на друга. Это были иностранные коммунисты, работники Коминтерна. Большинство из них подолгу сидели в тюрьмах, и опыт тюремной жизни сказывался в их быте, повадках, спокойствии. Даже когда они приходили с допроса избитыми до полусмерти, не было в их глазах страдальческого недоумения, невероятной, убивающей обиды…
Совершенно не помню того австрийского коммуниста – ни лица его, ни фамилии, – с которым я разговорился однажды ночью, когда я не спал, а он пришел с допроса в меру избитый. Я помогал ему, когда он обмывал свое разбитое лицо, а потом почти до утра мы сидели на корточках возле двери – так нас не видно было в глазок – и шепотом разговаривали.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});