Вадим Андреев - История одного путешествия
Разобраться в том, что представлял собою Павел Кузнецов, зачем он понадобился Артамонову, а главное — для чего ему самому захотелось ехать вместе с нами, оказалось гораздо труднее. У Кузнецова было круглое, совершенно белое лицо, бесцветные волосы и стеклянные, пустые глаза. С круглых плеч постоянно сползала гимнастерка, обнажая белую шею, на которой, как на шарнире, вертелась шарообразная, гладкая голова. Он был молчалив, сосредоточен и скрытен.
Кузнецов оживлялся только, когда начинали говорить о женщинах. С жадностью слушая рассказы других, он изредка вставлял наводящие вопросы, сводившиеся к обнажению самой грязной непристойности. Однажды, когда мы возвращались пешком из города в лагерь, он сказал мне, упрямо глядя себе под ноги стеклянными глазами:
— Они ничего не понимают в бабах. Пришел, получил удовольствие, да и восвояси. Разве можно так? Нет в наших мужиках никакой деликатности. Баба — дело тонкое и требует к себе внимания. Всякий может пойти повеселиться, да только один на тысячу получает настоящее, душевное удовольствие. Вот девка, с которой я ходил на прошлой неделе, — мы сначала сговорились на полчаса, так она меня оставила на всю ночь и денег не взяла, потому — понимает, что таких, как я, мало.
Кузнецов замолчал, потом быстро повернул круглую голову на тонкой шее, исподлобья взглянул на меня стеклянными глазами, в которых на секунду отразилось охватившее его волнение.
— Лучше этого ничего нет в жизни. Я все готов отдать. У меня после того, как я ходил с бабой, душа как будто выстиранная да выглаженная — ни пятнышка, ни «складочки. Только вот беда — ненасытный я. Иной раз уже больше не можешь, а все продолжаешь об этом думать, — несносная и упрямая у меня мысль.
Кузнецов сокрушенно вздохнул, упрямо не отрывая глаз от своих начищенных до последнего блеска тупоносых башмаков. Я вспомнил, что чистке башмаков он посвящал целые часы. Я заговорил с ним о России. Кузнецов слушал меня внимательно, не перебивая, хотя было видно, что ему хотелось говорить совсем о другом. Уже когда мы подошли к казарме, он сказал мне:
— У меня в Петрозаводске осталась жена. В тот день, когда пришлось уходить на фронт — я из мобилизованных, — меня отпустили домой прощаться. Проходя базаром, я увидел замечательные подсвечники, на три свечи каждый. Горели на солнце как полированные. Я купил — прощальный подарок. И представьте себе, меня обжулили. Я один из подсвечников стукнул, ставя на стол, и он сломался. Оказалось — гипсовый. Вот вам и подарок!
Кузнецов помолчал, потом прибавил, как будто отвечая на мой вопрос:
— Нет, я не из-за жены хочу вернуться в Россию. Я здесь, во Франции, не могу жить. Ненастоящая страна, выдуманная, да и люди — не люди, все фигуранты. Бабы ненастоящие, одна хлипкость. — И потом пояснил: — Я хочу, чтобы люди были крепкие, живые, а не то, что здесь, — заячий помет под кустиком, — ерунда!
Уже второй месяц мы жили в Конвингтонском лагере. Тоска охватила всех солдат, начиная с Солодова и кончая Мятлевым. Бессмысленные и нелепые ссоры возникали каждую минуту. Вялов постоянно ходил с подбитым глазом — то с правым, то с левым. Фон Шатт заболел сифилисом, хотел застрелиться, но, получив из дома деньги, уехал в Париж — гулять. Вслед за Санниковым еще несколько солдат записались в Иностранный легион, в том числе мрачный Кочкин и Пискарев. Каждый вечер половина казармы напивалась, пьянство «было злое, без песен, с постоянными отвратительными драками. В казарме, несмотря на дырявую крышу и все старания дневальных, появился приторный, неистребимый запах рвоты. Несколько раз нас возили в порт разгружать пароходы. За восемь часов работы мы получали двенадцать франков — в 1920 году это было неплохо.
Я продал мой штатский костюм за восемьдесят франков. Я торговался, как татарин, но уступил вдвое дешевле, чем можно было бы продать. В эти дни прикосновение денег мне было нестерпимо, мне хотелось как можно скорее от них избавиться. Мы пошли — Артамонов, Мятлев, Вялов и я — смотреть бой быков. Наши места находились на солнечной стороне, внизу, около самой арены. Вскоре началось торжественное шествие тореадоров под звуки «Кармен». На солнце горели шитые золотом камзолы, сияли огненно-красные плащи. По небу стремительно проносились маленькие, разорванные мистралем, темно-серые облака. Нежная тень пересекла арену из конца в конец, как будто приглаживая изрытый песок. Был настоящий бой: одного из тореадоров вынесли с распоротым животом, — из-под плаща, которым прикрыли раненого, на песок капля за каплей стекала черная кровь. Матадоры летали вокруг опущенных рогов, как красно-золотые бабочки, то расправляя, то складывая крылья плащей. Быки свирепели, свирепела толпа, воющая, бешеная марсельская толпа.
После боя на арену для развлечения выпустили огромного быка. На лбу у него была привязана блестящая медная бляха, а на рога надеты кожаные футляры. Вскоре бляху сорвали — сорвавший заработал сто франков. Затем бык потерял плохо привязанные футляры, и его полированные рога заблестели на солнце. Вялов сказал мне:
— Теперь ты, пожалуй, уже не сунешься.
Я перелез через барьер. Появление человека в русской солдатской форме на опустевшей арене произвело фурор. Из-за барьера ко мне вышел высокий старик. Его длинные мочальные усы свисали до самого подбородка. Он обдал меня винным перегаром, смешанным с запахом чеснока, обнял и, поцеловав в лоб, закричал пронзительным голосом:
— Vive la Russie!
Толпа подхватила крик. Отдельные возгласы смешивались со взрывами смеха. Я чувствовал себя очень неуверенно, но рев толпы нес меня вперед; впрочем, для отступления нужно было еще больше смелости. Старик сунул мне в руки старый, дырявый плащ па красной подкладке и, показав на быка, равнодушно стоявшего посередине арены, махнул рукой. Я осторожно подошел к быку и начал размахивать плащом, — мне казалось, что будет очень легко, когда бык бросится на меня, отскочить в сторону и покрыть рога быка моим рваным плащом — так, как делали это матадоры. Рев начал стихать. Вскоре наступила странная, нереальная тишина. Бык не обращал на меня внимания. Это придало мне смелости — я подошел еще ближе: четыре шага отделяли меня от его сияющих рогов. Но прежде, чем я успел сделать два пли три движения плащом, я увидел, как стремительно наклонилась Широкая лира его длинных рогов, нестерпимый блеск ослепил меня, и, прежде чем я успел отскочить в сторону, бык лбом ударил меня в грудь. Все продолжалось одну сотую, одну тысячную секунды. Я покатился на землю, почувствовал удар копытом в бок, потом еще и кубарем отлетел в сторону. Вовремя выскочивший из-за барьера матадор отвлек быка. У меня хватило духу поднять оброненную фуражку, отдать длинноусому старику красный плащ, — после того, как я выскочил из-под копыт быка, я прижимал плащ к груди, как младенца, — и перелезть самостоятельно через барьер, несмотря на боль в боку, — под свист, хохот и аплодисменты толпы.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});