Семен Соболев - Исповедь
Но все это было потом, много лет спустя.
А тогда мы ехали, день клонился к концу, лошади устали, нуждались в водопое и мы остановились на ночлег. Возчики нашли в ложке воду, напоили лошадей, принесли воды к возам, мы насобирали кое-какого сушняку, сухого хвороста в тощем тальничке, старого засохшего навоза и разложили еле коптивший костерок. Сварили похлебку, наскоро поужинали, пока не наступила полная темнота, и разместились на ночлег прямо в возах. Опустилась ночь совершенно темная, месяца не было, в небе мерцали мохнатые звезды. Где-то в темноте пофыркивали пасшиеся стреноженные кони, а у еле светившегося костерка еще долго отец мой и возчики о чем-то в полголоса говорили. О чем? Наверное, о том неведомом и страшноватом, что ждет нас, оборвавших корни со своей землей и еще о том, "куды пойдет Расея". Может быть, мужики пугали отца трудностями, а он, как всегда беззаботно отвечал им:
- Э-э-э, мать им берег, чего гадать? Будет день и будет пища...
Приученный к любому крестьянскому труду, отец мой никогда не паниковал перед трудностями. Он всегда рассчитывал, что уж на хлеб-то для семьи он всегда заработает. Еще когда жили в селе, до коммуны, слегка подвыпив с мужиками и раззадорившись, он начинал мечтать:
- Вот заберу ребятишек, уеду в город, выучусь на машиниста, и буду ездить на паровозе. Мужики смеялись:
- Микитка! Ты на паровозе? Да ты же его против первой деревни свернешь с рельсов и махнешь куды - нибудь за самогонкой...
И опять хохотали над ним, и он вместе с ними.
На другой день мы еще спали под ласковыми и теплыми лучами солнца, когда сквозь сон услышали тарахтенье колес, мягкое покачивание телеги и окрики возниц. Мы ехали дальше.
К обеду прибыли в город. Проезжая через железную дорогу, впервые увидели огромный, чуфыкающий паровоз с длинной трубой, нещадно коптящей, и чумазыми машинистами, который через много лет оказался маленькой маневровой "овечкой". Начиналась новая жизнь.
Поселились мы в крохотной мазанке, раза в два меньшей, чем наша изба в деревне, но с русской печью. Вокруг - ни двора, ни забора, перед избушкой расстилался пустырь, поросший всякой сорной травой. Справа, вдали, виднелся ряд домишек, а слева, за пустырем, проходила железная дорога, уходившая на юг, через казахские степи, к Ташкенту.
Шел тридцатый год. Не отошел еще НЭП. В городе (или тогда еще станции Рубцовка), как и везде, наверное, была безработица, существовала биржа труда, которая никому ничем не могла помочь. Никакого рабочего снабжения не было, не было никаких продовольственных магазинов, как и промтоварных, кроме Торгсина, в котором можно было что-то купить только за сдаваемые драгоценности. А какие драгоценности могли быть у деревенского мужика? Копченые чугуны, медный самовар, деревянные чашки и ложки - все это было не то. Все необходимое для жизни можно было купить только на базаре, да и то часто не за деньги, а только в обмен на вещи. Мы скоро доели то, что прихватили с собой из деревни. Отец перебивался на временных работах. То плотничал на строительстве деревянного моста через реку Алей, снесенного весенним паводком, то работал грузчиком на железной дороге, получая доход несопоставимо малый с потребностями семьи в эту пору всеобщей разрухи и высоких цен на все.
В ту пору переехал в город и раскулаченный дед Дмитрий и остановился на житье у своей тещи, моей прабабушки Анны, о существовании которой я раньше даже не знал. Возможно, потому что она была матерью нашей бабушки по отцовой линии, которая с нами не очень общалась.
Прабабушке в ту пору было уже больше ста лет и жила она со своим одиноким сыном - дедом Иваном, настолько глухим, что он даже почти разучился говорить - наверное, он не слышал даже себя, когда говорил тихим, глуховатым голосом. Дед Иван был прекрасным сапожником, что давало возможность им выживать даже в ту трудную пору. Домишко их стоял недалеко от нашей мазанки, за пустырем.
Как-то раз мы пришли в дом прабабушки. Дед Иван сидел в правом углу перед окошком на низеньком стульчике и постукивал молотком, тачая сапоги, спиной к двери и не слышал, как мы вошли. Прабабушка лежала на печи.
- Вы кто? Вам чего? - спросила она слабеньким голоском. Мама ответила кто мы.
- Микиткины, что - ли? - переспросила прабабушка.
- Да-а, - протянула мама оробевшим голосом. Видно она не ожидала, что ее встретят, как незнакомую. А возможно они с прабабушкой и виделись в первый раз.
- Иван! - закричала прабабушка. Иван не слышал.
- Иван! Глухой, леший, - повторила она и запустила в него с печи валенком. Дед Иван оглянулся и тогда только увидел нас.
- Сыми меня, - приказала она, подкрепляя слова знаками. Дед Иван подошёл к печи, принял на себя иссохшее и легкое, как у птички, тельце своей матери и опустил ее на пол. Она опустилась на припечек, уставшая от этого минутного переселения, посидела минутку, потом встала, прошла к предпечью, достала откуда-то круглую буханку подового хлеба, отрезала по куску нам с мамой и опять запросилась на печь. Дед Иван подошел к нам, потрогал мою стриженую голову.
- Микитка, ропоты нету? - спросил глухо. Мама отрицательно покрутила головой.
- Плохо, - еще глуше ответил дед и пошел в свой угол.
Мама попрощалась с прабабушкой, низко ей поклонившись, и мы пошли к себе.
Деда Дмитрия в письме приглашала к себе его старшая дочь Анна, приглашала в Нарынский край, куда их выслали из деревни после раскулачивания. Это было где-то в Киргизии, там жизнь в это время была лучше, и люди там не пухли от голода.
Ехать туда было не на чем, так как деда привезли из деревни в город так же, как и нас, и из средств транспорта он привез с собой одну небольшую телегу без лошадей и корову, все прочее хозяйство у него забрали. Вместе с дедом потянулось еще несколько деревенских мужиков со своими семьями в поисках счастья и сытой жизни.
Рубцовка в ту пору была полугородом, полудеревней. Застроена одноэтажными частными деревянными или саманными домишками. Только улиц было не одна, как у нас в деревне.
И вот где-нибудь на завалинке (а наблюдал я эти сцены у домика моей прабабушки), эти скитальцы сидели вечерами и мечтательно говорили о тех далях, где тепло, где нет засухи, где земля родит, где есть хлеб. Говорили в ожидании своих коровенок, которые днем были на пастбище, а вечером, встретивши их и подоивши, они, спарившись по две семьи, запрягали по две коровенки в одно ярмо, и начинали под насмешливые реплики зевак обучать их новой науке - возить возы.
- Ширмачи проклятые! - зло восклицал в полголоса дед, норовя в то же время удерживать непослушных коровенок от метаний в разные стороны. А уже в поздних сумерках, когда окна начинали светиться зажженными лампами, распрягая коров у дома прабабушки, дед плакал от поруганной гордости, а бабушка - от жалости к корове. Знала бы она, что это еще не последнее наше лихо, и что придет еще время войны, когда русская женщина уподобится этим коровенкам: она будет рожать, и на ней будут пахать, она будет сутками стоять у станка и делить свою пайку хлеба детям, и она же будет получать похоронки и оплакивать и погибших на войне детей своих, и мужей, их сотворивших.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});